Шрифт:
– Вы все-таки не креститесь у нас тут так истово. Все-таки Безбожная пятилетка завершена. – Академик не стал провожать их на вокзал и прощался в дверях, чтобы не тратить время у таксомотора.
Тетка только скривилась:
– Да у нас, как денег на ворошиловских стрелков соберут, на каждом доме такую бесовскую звезду вывешивают, что прям как не живи – все казни египетские нарисованы. Ты мне еще безбожника Емельяна припомни. И крест положу на что хочу.
Мальчик втянул голову в плечи, но, не сдержавшись, улыбнулся.
Но как не рвалась ниточка расставания, все закончилось – и квартира опустела.
Академик ступил в гулкую пустоту – без мальчика она стала огромной.
Он отделял привычные вещи от себя, заставляя себя забыть привычные вещи.
Многие, впрочем, уже покинули дом. Самое дорогое он подарил скульптору – тот был в фаворе, а все оттого, что еще в ту пору, когда на углах стояли городовые, скульптор вылепил гипсового Маркса, а потом рисовал вождей с натуры.
И когда Академик понял, куда идет стрелка его часов, то пришел к скульптору и изложил свой план. Сохранить установку можно было только в чертежах, но чертежи смертны.
Они должны быть на виду и одновременно – быть укромными и тайными.
– Помнишь, как Маша читала вслух Эдгара По? Тогда, в Поленове?
Помнишь, да? – Академик тогда волновался, он не был уверен в согласии скульптора. – Так вот, помнишь историю про спрятанное письмо, что лежало на виду? Оно лежало на виду, и поэтому, именно поэтому, было спрятано. Мне нужно спрятать чертеж так, чтобы кто-то другой мог продолжить дело, вытащить этот меч из камня и заменить меня. Понимаешь, Георгий, понимаешь?
Скульптор был болен, кашлял в платок, сплевывал и ничего не говорил, но лист с принципиальной схемой взял.
Академик одевался стоя у вешалки, и досада сковывала движения – но вдруг он увидел в углу аккуратный маленький чемоданчик. Чемоданчик ждал несчастья, он был похож на похоронного агента, что топчется в прихожей еще живого, но уже умирающего – среди сострадательных родственников и разочарованных врачей.
И тогда Академик поверил в то, что скульптор сделает все правильно.
А теперь он, сидя в пустой квартире, проверил содержимое уже своего чемоданчика – сверху лежала приличная готовальня и логарифмическая линейка. “У меня всего двое друзей, – повторил он про себя, переиначивая, примеряя на себя старое изречение о его стране. – У меня всего два друга – циркуль и логарифмическая линейка”.
А за окнами стоял гвалт. Там остановился гусеничный тягач
“Коминтерн” с огромной пушкой, и веселая толпа обсуждала достоинства поломанного механизма. Но вот откуда-то подошел второй тягач, что-то исправили, и, окутавшись сизым дымом, техника исчезла.
Шум на улицах становился сильней. Зафырчали машины, заняли место демонстрантов, кипела жизнь, город гремел песнями, наваливаясь на него, в грохоте и воплях автомобильных клаксонов. Грохотал трамвай, звенело что-то в нем, как в музыкальной шкатулке с соскочившей пружиной.
Майское тепло заливало улицы, текла река с красными флажками, растекалась по садам и бульварам.
Репродуктор висел прямо у подъезда Академика, и марши наполняли комнаты.
Вечерело – праздник бился в окна, спать Академику не хотелось, было обидно проводить хоть часть последнего дня с закрытыми окнами. Да и прохлада бодрила.
Веселье шло в домах, стонала гармонь – а по асфальту били тонкие каблучки туфель-лодочек. Пары влюбленных брели прочь, сходились и расходились, а Академик курил на балконе.
– Эй, товарищ! – окликнули его снизу. – Эй! Что не поешь? Погляди, народ пляшет, вся страна пляшет…
Какой-то пьяный грозил ему снизу пальцем. Академик помахал ему рукой и ушел в комнаты.
Праздник кончался. Город, так любимый Академиком, уснул. Только в темноте жутко закричала не то ночная птица, не то маневровый паровоз с далекого Киевского вокзала.
Гулко над ночной рекой ударили куранты, сперва перебрав в пальцах глухую мелодию, будто домработница – ложки после мытья.
Академик задремал и проснулся от гула лифта. Он подождал еще и понял, что это не к нему.
Он медленно, со вкусом поел и стал ждать – и правда, еще через час в дверь гулко стукнули. Не спрашивая ничего, Академик открыл дверь.
Обыск прошел споро и быстро, клевал носом дворник, суетились военные, а Академик отдыхал. Теперь от него ничего не зависело.
Ничего-ничего.
У него особо ничего не искали, кинули в мешок книги с нескольких полок, какие-то рукописи (бессмысленные черновики давно вышедшей книги) и вышли в тусклый двадцативаттный свет подъезда.
Усатый, что шел спереди, был бодр и свеж. Он насвистывал что-то бравурное.