Шрифт:
Предупредительное “Пс-ст!” оборвала мысль о матери, о неминуемой судьбе, и призраком грядущего мыслился Версаль 1918 года, еще один припадочный трубач на улицах Баварии, к отмщению призывающий…
Далекое зарево угасающих пожаров на востоке указывало дорогу.
Глубокой ночью подъехал он к городу, с холма смотрел на уснувший
Гамбург, в котором еще теплилась жизнь; город когда-нибудь очнется, выплюнет висящую в воздухе гарь. Его уже почти не бомбили. Все было разрушено или полуразрушено, и, наверное, решающий, смертельный удар нанесли англичане в ту прошлогоднюю июльскую ночь, когда Ростов, уже получивший назначение в Париж, берлинским поездом приближался к
Гамбургу; из окна вагона видел он дрожащее багровое небо, понимая уже, что каждая протекающая минута укорачивает жизнь некогда веселого города. Уничтожали его подло, по-научному точно, сперва воспламеняя затемненные кварталы зажигалками, а потом, добившись хорошего освещения, долбили по огню фугасами, цели выбирая тоже научно, уничтожив сразу водонапорные станции, чтоб нечем было тушить пожары. Трупы – это он уже потом узнал – застилали улицы, булыжник плавился, скрюченные жаром и осколками тела спеклись в неразделимое месиво. Но тогда, в вагоне – что казалось позднее отвратительным – никакой тревоги за жену не испытывал, он звонил ей утром, умолял: да не храбрись, спускайся в убежище, беги в подвал, опережая вой сирен.
Она обещала: да, да, побегу, не беспокойся. Ни единого признака тревоги, ни одного! Но организм почему-то как бы судорожно повизгивал, организм отделил себя от мыслей, от веселенького сумасшествия, глаза упоенно взирали на взрывы бризантных снарядов и
88-миллиметровых гранат зенитной артиллерии, ребячий восторг распирал Ростова от величественной, сразу и театральной и цирковой, иллюминации, устроенной англичанами, поскольку с неба медленно опускались на невидимых парашютах осветительные бомбы… Россыпь жемчужин по небосклону, красота необычайная, а поезд рывками, с маленькими остановками подкрадывался к городу, свернул куда-то, и
Ростов шел мимо горящих домов, потом по набережной, и шипящие воды реки отражали в себе пылающее небо. Свирепая тяга раскаленного воздуха срывала крыши, библейскими трубами гудели улицы, огонь поднимался к небу километровыми столбами, на рельсах торчком стоял трамвайный вагон с оплавленными стеклами; дважды Ростов спускался к воде, чтоб вымочить рубашку и обмотать ею воспаленное лицо. Все стихло, но пожары не унимались; “ланкастеры” давно улетели, когда он наконец добрался до дома, от которого осталась треть; вылезшие из убежища жильцы ничего не хотели видеть и слышать, очумело осматривались, никто не помнил, была ли в подвале фрау Ростов, но нашелся-таки памятливый старик, он и преспокойно выложил: Аннелора почему-то отказалась спускаться вниз; был перерыв в бомбежке, дали сигнал отбоя, старик поднялся на этаж, постучал, соседка его, живая и невредимая, радовалась чему-то, смеялась; никуда она больше не пойдет – так сказала, надоело, мол. И не пошла, осталась под грудою двух третей дома, на пятые сутки по кирпичикам разобрали трети эти, ничего человеческого там не нашли, ничего человеческого вообще не осталось и в самом городе. Разборкой руин руководила некая фрау, уполномоченная партии, она решительно отказалась вносить Аннелору в список погибших, а начальство теребило Ростова, требовало ясности, отделы комплектования и кадров напоминали о сугубой точности в биографических данных, и лишь месяцев через пять стала понятной хамская настойчивость: из Имперского ведомства по вопросам расовой принадлежности пришло указание, возникли какие-то сомнения в чистоте родословной Аннелоры Ростов (в девичестве – Бунцлов), надо было запрашивать церковные управления, канцелярии, где велся учет гражданского состояния, полицейские учреждения, знавшие о родственниках все. Ростов громогласно отказался от издевательских процедур, хотя так и подмывало задаться вопросом: а не существует ли какая другая причина внезапного интереса властей к чистоте крови
Аннелоры, которая, чего уж скрывать, была большей немкой, чем
(“Пс-ст!..”) мать Гёца фон Ростова. К тому же в полицейском управлении Гамбурга завалялся идиотский документ, некий не назвавший себя тип уверял, что Аннелору Ростов видел на носилках перед отправкой ее в госпиталь. А как погибла Аннелора – Ростов догадывался, она, художница, с красками и кистями не расстававшаяся, очарованная играми света и цветов, сменой полутонов, не в подвал побежала, не в квартире задержалась по лени, а с мольбертом полезла на крышу, такое великолепие красок где еще увидишь; прямое попадание бомбы – и нет кисти, нет мольберта, нет Аннелоры, которую еще сдуру кто-то с соседней крыши принял за шпионку, подающую сигнал подлым англичанам, отчего и копаются в родословной.
Так и убыл тогда ни с чем, не похоронив, не отслушав священника, и сколько потом ни пытался выбить из уполномоченной подпись под списком погибших – не смог, а уж всех уполномоченных возненавидел; эта костлявая сучка в который раз отказалась поклясться Богу, фюреру и полиции, что находящаяся в ее попечительстве фрау Аннелора Ростов стала жертвой прямого попадания бомбы в дом № 4 на Густавштрассе.
“Если я засвидетельствую, – призналась она Ростову, – то понесу ответственность за то, что не обеспечила явку всех жильцов в бомбоубежище после сирены…” Так говорила – и так сказала ему, когда он нашел ее в первый июльский день года 1944-го на окраине города; тон отказа такой, что ящик консервов из багажника “майбаха” можно не вытаскивать. Оставалась надежда на командующего Х округом, тот выразил соболезнование, вздохнул и сказал, что дело носит не локальный, чисто гамбургский характер, а общеимперский, корпус, которым он командует, может только через Берлин, через Фромма, командующего армией резерва, проломить эту эшелонированную оборону ведомств, занятых никчемной работой. Командующий округом (и корпусом заодно) обязался в ближайшие же дни направить в Берлин соответствующую докладную.
– Буду чрезвычайно признателен, – поднялся Ростов. – Со своей стороны, хочу уверить вас, господин генерал, что в Берлине я стану наведываться к Фромму и отныне уверен в благополучном, не без вашей любезной помощи, разрешении этого, к сожалению, неприятного казуса, усугубленного, как вы знаете, еще и тем, что некий очевидец будто бы видел, как санитары уносили на носилках Аннелору… Может, стоит произвести опрос тех, кто что-то видел тогда…
Ложь, чистая ложь! Никто, кроме безумного типа, не видел носилок с
Аннелорой, ни один санитарный фургон не приезжал на Густавштрассе; приплетать ложь к делу, ради которого затеяна поездка в Берлин, гнусно, противно, – и мучением исказилось лицо Ростова, а генерал опустил глаза, уже навидавшиеся слез и горя. Предложил ночлег в гостинице, пять километров отсюда, по дороге к Любеку, который дотла сожжен и дочиста опустошен… Простились, рукопожатие еще длилось, а
Ростов решил: ноги его не будет у Фромма, но в берлинской суете ссылаться на докладную собеседника – занятие чрезвычайно полезное, поскольку дела в Берлине абсолютно никакой огласке не подлежат, надо их прикрыть какими-то очень правдоподобными хлопотами, ради чего и упомянут бред безумца об Аннелоре на носилках; многодневные бомбежки разрушали психику людей, люди кривлялись, плакали, плясали, выбираясь на свет из убежищ; стыдно признаться: своими делами он грязнит жену, это ведь не обман даже, а святотатство, – и осознание неправедности мыслей и будущих поступков отозвалось болями в колене, но как только он подумал о смысле того, ради чего затеян вояж в