Шрифт:
К утру я был желт, как померанец, но глаза, хотя окруженные коричневою тенью, блистали гордо и неумолимо. И все же лягушачью шкурку пронзенной красотки я вынес в помойное ведро под прикрытием газеты “Петербургский час пик”. Спокойно кивнув Гришке, уже затянутой в служебную брючную пару, и спокойно приняв ее ответное безмолвие. Я больше не служил предметом ее грез, а значит, был свободен, как ветер, уносивший души грешных любовников.
Однако отдаленное курлыканье телефона заставило меня заметаться по квартире, прежде чем ринуться в собственную комнату, чудом избегнув поцелуя с дедовским сундуком.
– Ты, наверно, спал? – умилился ее голосок. – Ножками своими топ-топ-топ… А мне приснилось, что я тебя ищу, а какая-то блондинка у окна, худенькая, говорит твоим голосом: это я. Я говорю: неправда.
Тогда она говорит: его на войну забрали. И я начала ужасно плакать, кричать: возьмите меня тоже на войну! Они говорят: ладно. Я ужасно обрадовалась и проснулась. Как только женщины могли жить, когда их сыновья, их мужья на фронте?.. Я бы умерла. Я когда проснулась, так обрадовалась, что войны нет, что опять заснула. И мне приснилось, что я набрала целую тарелку салатиков, отошла за чаем, а тарелку кто-то унес. Может, если полежать, она опять приснится?
Нежность снова растопила мою ледяную собранность, и тут же явилась другая хорошая новость: Миволюбов-фонд был готов отправить нас в эмиссарское турне по странам Скандинавии. Моя мартышка чуть не завизжала от восторга: она сразу же закажет каюту на Викинг-лайн.
Только обязательно с балконом: если пожар, мы сразу плюх, плюх за борт! Тоненькая, в легких черных брючках, под укоризненным взором
Баруха Гольдштейна она закружилась по паркету, напевая: “По улице ходила большая крокодила”… И вдруг прыснула:
– Мой дядя Вася играл на гармошке и пел: увидела китайца и хвать его за яйца… Я так и представляла: идет китаец и несет авоську с яйцами.
А она его хвать за эти яйца!
И хвать меня. Спасибо Командорскому, было за что. И вдруг… Моя грудь, руки вдруг снова начали наполняться арктическим холодом.
Чтобы опередить стремительно возрождающийся ужас, я срывал с нас одежду все стремительнее и грубее, но когда, невзирая на ее протестующие “ай, ай, зачем так быстро!..”, мы добрались до ее ретроспаленки, я понял, что промедление смерти подобно. Я ухватил ее под нежненькую попку и воздел на…, уподобляясь легендарному Луке
Мудищеву. Мартышка, как и положено, обвила ногами ствол и, с полтыка начиная задыхаться и пульсировать, задышала мне в ухо, холодя меня своими стеклышками: “Сумасшедший… Ты же надорвешься!..” – “Ничего!..
Это прекрасная смерть!..” – выдыхал я, откидываясь назад и стараясь удвоенным пылом разогнать арктическое дыхание страха.
С трудом, но довел дело до конца. Моя евреечка радостно выговаривала мне за мою необузданность и за слетевшиеся полчища демонов, а я тем временем переводил дух. Прикрывая растопыренными ладошками невыносимо трогательную плосковатую попку, она ускользнула за шваброй, и я пошлепал вслед, стараясь обрести ощущение эдемского блаженства. Но лишь тянуло в паху. В кухоньке, тоже стоя, съел аппетитно похрустывающий персик, бросил узорчатую косточку в унитаз.
Выходя из туалета, столкнулся с голенькой рыжей ведьмой со шваброй наперевес, восторженно проворковавшей: “Он все писяет и писяет!..”
Ее умиляли любые мои проявления, а меня – что и у нее, и у меня дома говорили “писять” и не “писать”. “Я тоже хочу писять”, – заговорщицки поделилась она, но тут же с ужасом выскочила обратно:
– Там косточка от персика плавает… Ты что, ее выкакал?!.
– Я, по-твоему, могу персики с косточками есть?
– Я от тебя чего угодно жду. Ты ужасно все глотаешь! Прямо как удавчик! Я так рада, что мы вместе куда-то поедем!.. Как бы мы могли интересно жить, если бы не твоя Галина Семеновна… Тебе кто дороже – я или она?
Она вдруг осознала, что патетические разговоры нельзя вести в голом виде, и накинула с вешалки свое гороховое пальто. Глазки округлились и сделались чрезвычайно пристальными. Пришлось отвечать на эту глупость.
– Ты покажи мне на улице первую попавшуюся тетку и спроси: тебе кто дороже – я или она? Разумеется, ты. Но если ты попросишь меня убить ее…
– Ой, да не умрет твоя Галина Семеновна!.. Это ты умрешь у нее на руках, и она закроет тебе глаза. Это такая пошлость: нельзя строить свое счастье на чужом несчастье … Посмотри – ты же скоро будешь старик, у тебя капилляры на икрах уже полопались… И старческие родинки на шее начинают выскакивать… Видишь – вот. И вот. Ты бы мог прожить последние годы интересно, счастливо, а ты предпочитаешь…
– Когда я задумываюсь о будущем, я предпочитаю тут же умереть.
Она вгляделась в меня неподвижными круглыми глазами и вдруг обмякла:
– Прости, прости меня, пожалуйста!
– За что? Ты сказала правду. Мне действительно мало осталось.
– Ты еще лет тридцать минимум проживешь! И еще триста баб перетрахаешь! Бедненький, какой ты впечатлительный, у тебя прямо пися съежилась!.. И верхняя губа сделалась тонкая. А голова квадратная.
Она принялась все разглаживать с чрезвычайной самоотдачей, приговаривая: я люблю тебя обижать, ты становишься такой несчастненький, такая птичка, так приятно потом тебя утешать, я бы вообще хотела, чтобы все были передо мной виноваты и просили прощения, а я бы их надменно прощала, это хорошо, что ты себя чувствуешь виноватым из-за Галины Семеновны, а то у тебя вид чересчур нахальный…