Шрифт:
Если ты со мной не согласен, то ты в данном вопросе профан.
– Зато ты эксперт.
– Да! – Некрич даже приостановился, чтобы подчеркнуть важность того, что собирался изречь.- В этом мире я доверяю одним женщинам. Только они никогда меня не предадут! Я уверен, что все женщины, которых я когда-либо знал, всегда будут за меня!
– А как же твоя жена?
– Ирина – она другое дело… Совсем другое… Она у меня на особом счету…
Подтянув обеими руками брюки, он стал, быстро ступая на каблуках, переходить на прямых ногах запрудившую всю улицу лужу.
Промчавшаяся машина обдала нас брызгами. Разгневанный Некрич, обернувшись, погрозил ей вслед высоко поднятым кулаком.
Через несколько дней он позвонил мне и сказал:
– Она будет у меня сегодня вечером с подругой.
– Кто она? Та полная девушка из шашлычной?
– Она самая, Катя, женщина Дейнеки. Приходи, я очень тебя прошу, возьмешь на себя подругу.
Так я впервые побывал у Некрича дома. Он и вправду жил в самом центре, окнами на улицу Горького, которая просвечивала сквозь протертые во многих местах бархатные шторы фонарями и огнями машин. На дверях комнат висели гобеленовые, тоже полуистертые портьеры. Когда я пришел, Некрич был занят тем, что доставал из серванта карельской березы и расставлял на покрытом вышитой скатертью с бахромой круглом столе рюмки , давно не чищенное столовое серебро и темно-синие чашки с позолотой. Из пяти ламп висевшей под высоким потолком люстры с медными цветами и какими-то гирляндами три не горели, а слабого света двух оставшихся не хватало на большую комнату, пустоватую в центре и тесно заставленную по стенам книжными шкафами с полными собраниями сочинений, ореховым буфетом с горкой, напольными вазами, этажерками. Я уселся было в огромное кожаное кресло, промявшееся подо мной чуть ли не до пола, точно оно было наполнено одним воздухом и сразу сдулось, но Некрич попросил меня вытереть пыль.
– Понимаешь, я не убирался здесь с тех пор, как Ирина меня бросила, все грязью заросло, а теперь зашиваюсь, времени нет, они же придут сейчас.
Я взял влажную тряпку и стер слой пыли с этажерки из красного дерева, со статуэтки скрестившего ножки Дон Кихота, с которым
Некрич был схож не только бородкой, но и всей своей долговязой костлявостью, с высокой тонкошеей вазы, украшенной восточным орнаментом и портретом пожилого мужчины в военной форме, в очках на тяжелом, мясистом лице. На вопрос, кто это, Некрич ответил:
– Отец. Он был из семьи потомственных военных, авиаконструктор, большой человек в советской авиации. Вазу ему презентовали, кажется, на пятидесятилетие, в его комнате еще другие стоят.
Бабушка в нем души не чаяла, после его смерти настояла на том, чтобы все в квартире оставалось так, как было при нем, запретила матери продавать вещи, они из-за этого все время ссорились.
В кабинете я провел тряпкой по громадному, размером с бильярдный, столу, по бронзовому чернильному прибору со львами, поставленному на нем навечно, по полуметровой модели краснозвездного бомбардировщика, по железной настольной лампе, по сплаву уральских минералов с летящей дарственной надписью и золотой ящеркой сверху, по Большому советскому атласу мира, по буфету с целой коллекцией смеющихся толстощеких нэцке и нацарапанным на боковой филенке, очевидно, маленьким Некричем, черепом с двумя скрещенными костями. В третьей комнате от тумбочек и полок исходил слабый запах лекарств, к платяному шкафу прислонился поясной манекен на подставке – здесь жила бабушка-костюмер. На стенах было еще больше, чем в других комнатах, фотографий в рамках и без, несколько любительских натюрмортов и раскрашенных снимков с пейзажами. На пианино
"Zimmermann" с медными подсвечниками стояла большая хрустальная ваза для фруктов с ободом из темного серебра, напротив диван с расшитыми вручную подушками, в углу бюро со множеством ящиков, привезенное, по словам Некрича, его отцом еще до войны из
Голливуда.
Касаясь одной за другой этих вещей, я постепенно начинал чувствовать себя в этой квартире все более своим, как будто здесь прошла начисто забытая часть моей жизни. Я узнавал некоторые предметы на ощупь, как слепой: эту железную настольную лампу, и Большой
Советский атлас мира, и хрустальную вазу для фруктов,- когда-то, очень давно, они были и в моей жизни, а потом канули неизвестно куда. Воспоминание о них давалось медленно, с трудом, как будто извлекаешь косточку из перезрелого персика, и, поднимаясь на поверхность, выворачивало изнанкой души наружу.
– Можешь себе представить,- сказал Некрич,- уже три года, как бабушка умерла, а я за это время ни одной вещи из квартиры так и не продал, хотя порой жрать бывало не на что. На них, правда, и цены настоящей не было, глупо было за копейки отдавать. Зато теперь я, кажется, избавлюсь от всей этой рухляди разом, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.
– Каким образом?
– Меня тут свели с одним богатым человеком, ищущим квартиру в центре. Он посмотрел мою и предложил купить со всей мебелью. И деньги дает приличные, не жмотится.
– Для чего ему твоя мебель, он что, новой себе не может поставить?
– Он, видишь ли, коллекционер, ему не нужно новое, его интересует как раз эта эпоха, и, я считаю, он прав: эти вещи с нынешними не сравнить, они еще век прослужат, а все новое завтра развалится.
– Не жалко тебе с ними расставаться?
– Жалко, конечно, еще как. И жалко, и боязно, но нужно решаться, второго такого случая не подвернется, чтобы все сразу загнать.
Иначе я буду здесь вечно без гроша сидеть, к этим хоромам прикованный. Так что вполне возможно, сегодняшняя вечеринка будет для меня на этой квартире последней.
– Ты хоть знаешь, что он за человек, твой коллекционер?
Некрич не успел ответить, потому что раздался короткий неуверенный звонок в дверь. Катину подругу звали Жанна, она была высокой, сухой и, придя с явным намерением охранять Катину честь от посягательств, смотрела вокруг с бдительным любопытством.