Шрифт:
Он вспоминал всех медикусов, которые, самодовольно улыбаясь, теснились вокруг операционного стола и твердили, что счастливы, когда им удавалось пустить в дело какой-нибудь инструмент или произвести операцию, даже если все это приводило к страданиям или смерти пациента. Он вспоминал умерших. Сначала напрягшиеся, почти лишившиеся сознания от страха, потом обмякшие на пути к смерти, уже в забытьи корчащиеся от последней боли, которая настигла их при жизни, и, наконец, недосягаемые для экспериментов и успешных теорий. Уж эти мне акробаты здравомыслия, с презрением думал он, рукоделы, лишенные визионерского дара.
Они воображают, будто могут построить мир на основе здравого смысла, думал он тогда, хотя глубинная суть всех вещей в безрассудстве. Ему нравилось размышлять о том, что же это такое «глубинная суть вещей» — нечто недосягаемое, что нельзя пощупать руками. Они смеялись и над Парацельсом, думал он, хотя Парацельс добрался до более далеких стран, чем все те, кто над ним смеялся, — он добрался до датского города Стокгольмия и там встретил понимание. А здесь — нет.
Вольфарт чувствовал то же, что я, думал он. Пережил то же, что я. Я знаю это. Он сказал мне об этом, прежде чем мы расстались навсегда.
Париж. И вот понемногу они стали приходить к нему. Порой вокруг двух чанов собиралось человек тридцать—сорок. Много вечеров подряд ему казалось, что удается все. Свет — приглушенный отсвет горящего в углу огня. Тишина, пронизанная ожиданием. Женщины, следящие за каждым его движением. Он направлял их взгляд на большую деревянную лохань, заполненную бутылками и железной стружкой, и под конец молчание становилось именно таким, как он хотел. И они сидели, устремив взгляд в выбранную им точку, а он ходил вокруг и дотрагивался до них стеклянным жезлом.
Была там женщина, которая в течение пяти лет тряслась всем телом, — она лежала, запрокинув голову на спинку кресла, открытая всему, сдавшая все бастионы. Там был мужчина с сыпью на лице — он выходил на улицу только по вечерам, подняв воротник, точно от холода. Была женщина, разрешившаяся мертвым ребенком и с той поры страдавшая немочью. А он ходил вокруг и прикасался к ним своим жезлом, выжидая столько, сколько считал нужным, и они впадали в сон. Так было в минуты наибольшей удачи. И что ж, разве это им повредило? — спрашивал он потом первого министра. Повредило? Как далеко завел их экстаз? В чем же вы обвиняете меня?
На излечение к нему привели даже паралитика.
В 1786 году на одном из сеансов Мейснера человек по имени Эрнст Рюдер обвинил его в том, будто он — бежавший из Вены преступник. Подробности истории не вполне ясны. Сам Мейснер никогда не упоминает об этом интермеццо. Неизвестно также, насколько основательны были эти обвинения Рюдера.
Эрнст Рюдер был учеником знаменитого голландского филолога ван Греетена, который в шестидесятых годах преподавал в Вене. Рюдер утверждал, будто хорошо знает Мейснера.
Помощники Мейснера вышвырнули непрошеного гостя вон. Однако в том году происшествие долго обсуждалось.
Однажды ему во сне явился Парацельс (это было после катастрофы в Вене, но до окончательной катастрофы, которую повлекло за собой пребывание среди свиней, когда он поглаживал им брюхо, пророча счастливый исход). Парацельс явился ему во сне и говорил с ним. «Ты читаешь мои труды, — говорил он, — но не понимаешь, к чему я стремлюсь. Ты виноват перед собственным даром визионерства. Виноват, что не примешиваешь иллюзию к действительности, предоставляя ей оставаться где-то на полпути между небом и землей. Если ты будешь потчевать их действительностью, сказал Парацельс, ты станешь им не нужен. Они будут довольствоваться реальным миром. Дай им ложь, потому что им нужна она».
Но Парацельс исчез, а свиньи остались. Однажды в Баварии — там Мейснер жил дольше всего — ему щедро заплатили, но ему пришлось задержаться в деревушке из-за непогоды. И тут всё стало умирать, всё, к чему он прикасался, все животные. Его схватили, сорвали с него одежду и распяли на земле. А сами встали над ним — все местные крестьяне, извлекли из штанов свои грязные члены и, держа его голову лицом вверх, силой разжали его челюсти и стали мочиться прямо ему в рот. Но не убили.
«Моча уходит, — думал он тогда, — мочу можно смыть; смерть — дело другое».
В свиньях визионерства не пробудишь, думал он. Я работал с негодным материалом. А материал надо выбирать подходящий и действовать нагло, вероломно и лживо, чтобы пробиться к тому, что истинно.
Нужен город, ничем не запятнанный. Горстка людей, которые способны поддаться внушению. И тогда их экстаз можно будет выставить на всеобщее обозрение как истинное произведение искусства, как паутину чародейства, орнамент из свиней с человечьими головами.
И тогда я заставлю их поверить в невероятное, и мир пошатнется, и лесные феи выйдут на свет.