Шрифт:
Стоило ему вспомнить о ней, и его захлестывал гнев: тот нож приходился ей по вкусу, пока был у нее внутри, зато потом показался острым и неприятным; это из-за девчонки все пошло прахом.
Он не знал, что и кому она сказала, но в его комнату ворвались двое мужчин, обозвали его насильником и свиноубийцей. Потом заломили ему руки, а тут вошел третий и с размаху вытянул его ремнем по подбородку. Но Мейснер вырвался от них, один из мужчин рухнул прямо на стол, и воцарилась мертвая тишина.
Так все началось.
А теперь они здесь.
Они были уже в десяти метрах, он слышал, как они пыхтят, увидел лицо первого из них. За ним — другое, искаженное, потное; на несколько секунд оба преследователя замерли, ожидая, что произойдет.
«Первым должен быть я, — подумал Мейснер. — Я должен их опередить, а потом будь что будет».
Он отполз назад, к пещере, скользнул рукой по камням, нашел, наконец, то, что искал. Сжал камень в руке, подумал: «Пора».
В 1773 году в Любеке двадцатипятилетний мужчина по имени Фридрих Мейснер был обвинен в обмане: он занимался врачебной практикой, не получив на то разрешения городских властей. В течение той зимы он сделал несколько привлекших к себе внимание (а в некоторых случаях и успешных) попыток врачевать больных изобретенным им самим методом, который называли совершенно новым.
После краткого судебного разбирательства он был оправдан. Материалы процесса в настоящее время недоступны. Но то, что процесс имел место и Фридрих Мейснер в то время находился в Любеке, нам известно из письма, адресованного французскому дипломату Анри Куадону, пребывавшему в ту пору в Любеке.
Письмо представляет собой шутливое пояснение к другому, написанному ранее письму, в котором рассказывалось о процессе. Некоторые фразы в этом втором письме можно толковать по-разному: из них нельзя понять, дошло ли дело до суда. Возможно, против Мейснера просто выдвинули разрозненные обвинения, которые мало-помалу удалось опровергнуть, не прибегая к формальному судопроизводству.
Он увидел мельком, как первый из двух преследователей в перепуге отпрянул, но опоздал. Камень, который был, не так уж велик, ударил мужчину по руке, отскочил к его плечу или шее — Мейснер в точности не видел, да это и не играло особой роли. Человек упал, его лицо исчезло.
Крик был тонким и жалобным — трудно было представить, что его издал тот, кто вышел на охоту. Он был очень тонким, невыносимо тонким и тотчас смолк.
Скорчившееся тело лежало глубоко внизу, и всем было ясно: оно уже никогда не шевельнется.
Мейснер перевалился на спину и беззвучно рассмеялся, уставившись взглядом в каменный свод. Заверещал как сорока, когда падал, подумал Мейснер. И еще: Меня называют лекарем.
Потом он опомнился и посмотрел вниз: что стало с другими преследователями? Мог и не смотреть. Скалистый склон опустел. Далеко внизу, метрах, должно быть, в тридцати, он увидел торопливо спускающиеся фигуры. Но вообще склон опустел.
Было, наверное, около трех часов пополудни.
Когда солнце исчезло, он начал мечтать, чтобы время текло медленней; но зато он остался в потемках. То, что недавно случилось, он уже вычеркнул из памяти.
Моя сила направлена не только на других, думал он. Я и сам могу ею воспользоваться. И это не значит, что я ее предаю. Это значит — выжить. У силы нет памяти. Она всегда направлена на определенную цель — на то, что незыблемо внутри нас. Сила переживет все, она будет жить в нашем флюиде. Она гибка и изворотлива, она выжила во мне. Она пережила четыре процесса, подумал он. Целых четыре! Я прикасался к людям и помогал им воспрянуть, и они видели лишь сотканную мной паутину.
И все они какое-то время были счастливы.
Правда, четвертый процесс больно по нему ударил; дело было весной 1793 года. Четвертый процесс и вверг его во всю эту историю.
Скорчившись, Мейснер уткнулся головой в согнутые руки — он старался отогнать все неприятное, причинявшее боль. Старался сосредоточиться на тех воспоминаниях, что были отрадными и приятными, на событиях, к которым он не раз возвращался мыслью и знал — это ему на пользу.
И теперь он решил вспомнить первое время после четвертой зимы — вступление, забавное, счастливое время.
Во-первых, тот раз, когда он в шутку вызвал дождь. Он был в пути после процесса, без денег, облаченный в одно лишь собственное достоинство. Он сидел в какой-то харчевне, а вокруг десяток болванов крестьян. Они угостили его пивом, ведь он был иностранец и благороднее их — может, расскажет им что-нибудь о том, что знают лишь люди знатные, но о чем они обыкновенно помалкивают и выболтать могут, лишь, когда напьются; и Мейснера напоили. Вот тут он и ляпнул, что, мол, знает все про землепашество — пусть не воображают, что ему не сладить с таким простым делом. А они сидели вокруг, груболицые, хмурые, и говорили — засуха, с засухой никому не сладить. А он засмеялся громким смехом, и смеялся долго, чтобы успеть подумать, и сам знал при этом, что лицо у него красное и он пьян. Засуха тьфу, сказал он, плевое дело: стоит ему щелкнуть пальцами, и пойдет дождь.