Шрифт:
Лишь только хозяева сторожки скрылись за порогом, Ани вскочила со своего места и бросилась, быстро перебирая босыми ножками к двери. Тут она живо наклонилась ухом к замочной скважине и стала внимательно слушать то, что говорилось в сенях, куда прошли только что старуха с сыном.
Ее бледное лицо выражало сейчас самую отчаянную тревогу. Глаза, исполненные ужаса, косились на меня.
— Подойди сюда, Люся, и слушай тоже, — скорее угадала, нежели расслышала я ее взволнованный, прерывающийся шепот.
— Чего ты боишься? — также тихо, в свою очередь, прошептала я.
— Как чего? Зеленого боюсь и его матери — Ведьмы.
— Почему же ты думаешь, что они — Зеленый и Ведьма? — снова беззвучно проронила я мой вопрос.
— Неужели тебе еще мало доказательств? А старухины глаза? Они так и бегают, так и горят! И в узелке у нее что-то копошилось и пищало…
— Что это было? Как ты думаешь, Ани? — зараженная ее волнением, осведомилась я.
— Как что? Неужели не догадываешься? Вот глупая-то! — Ребенок! Конечно, ребенок, которого Ведьма унесла от родителей крестьян из деревни для того, чтобы изжарить его и съесть.
— Изжарить и съесть?
— Ну да… Чтобы сыну приготовить из него хороший ужин. Ведь ее сын — Зеленый. Ты заметила какой он страшный и худой, какие у него длинные обезьяньи руки. Он такой потому, что только пьет человеческую кровь и есть человеческое мясо. А его нелегко достать… И кушать Зеленому приходится поэтому не очень-то часто. Вот почему он…
— Тише, тише… Слышишь? Они о чем-то говорят, — схватив Ани за руку и замирая у двери, произнесла я, чуть слышно, едва двигая от волнения губами.
Действительно, голоса притихшие было в сенях, заговорили снова. Кажется, первая начала старуха. Ей отвечал глухой, надтреснутый голос. Очевидно, тот, кого мы принимали за Зеленого, был не совсем здоров.
— Легче ль тебе, Ванюша, нынче? — спрашивала старуха.
— Как будто, легче, маменька. Только слабость такая, что и сказать не могу. С голоду, што ли… Все животики подвело.
— Еще бы, голубь мой… Трое суток не емши. И дохтору показываться не пожелал. А живот-то дело такое, что запускать его нельзя, хуже будет. Ну, да Слава Тебе Господи, боль хоть прошла. А насчет еды ты не сумлевайся. Такой я тебе супец нынче изготовлю, что пальчики оближешь, Ванечка. Може похлебаешь, так и совсем отойдет живот-то, отогреется горяченьким-то… У тебя нож-то отточен ли? Жаль их попусту тупым-то мучить, тоже чай твари живые… вострым-то резать куда легче…
— Отточил, маменька, намедни еще…
— То-то хорошо, сынок… Так давай их сюда. Зарежем обеих враз поскореича. Парных-то не больно ладно варить, да жарить. Пусть потом малость полежать. К ужину все равно поспеют. А теперь тащи, нож-то! А я сейчас их обеих доставлю тебе…
Затаив дыхание, с остановившимся сердцем, с помутившимся взором, слушала я этот разговор, доносившийся до нас из-за плотно закрытой двери. Теперь последние сомнения исчезли с последними же надеждами. Ани была совершенно права. Зеленый и Ведьма приготовились нас зарезать, чтобы сварить из нас суп на ужин наголодавшемуся и прихварывающему Зеленому. Я подняла глаза на Ани. Ее лицо было бело, как белая известь стены. А зрачки от ужаса разлились во всю ширину глаз. Рот приоткрылся, готовый испустить вопль… И вот он раздался — этот неожиданный дикий и пронзительный вопль, заглушивший, казалось, и свист ветра и шум ливня за окном. С выпученными глазами и перекошенным от страха лицом Ани дико кричала отчаянным, пронзительным голосом на всю сторожку:
— Спасите! Помогите! Зарезать хотят… зарезать, помогите, спасите!
Зараженная ее ужасом, я вторила ей в паническом страхе:
— Спасите! Помогите! А-а-а-а!
С шумом распахнулась дверь горницы и стремительно, как молоденькая, вбежала к нам старуха. За нею ее сын. В одной руке он держал большой кухонный нож, в другой за лапки головками вниз двух молодых курочек, отчаянно кудахтавших и трепещущих у него в руке.
И сразу нам с Ани все стало понятным и ясным. И нож, и пленные курочки, обреченные на близкую гибель, и побуждения наших случайных хозяев… Страх, панический ужас и испуг сменились неподдающимся описанию глубочайшим смущением. Не знаю, как должна была чувствовать себя Ани, но что касается меня, то жгучий стыд охватил полымем всю мою маленькую душу.
Очевидно, старуха и ее сын поняли наши крики и ужас совсем превратно. Им казалось, что мы кричали и плакали потому только, что нам было жаль цыплят, которых они хотели зарезать. И оба стали уговаривать нас, утешая тем несложным способом утешения, который применяют, обыкновенно, в таких случаях старшие к детям.
— Не плачьте, девоньки, не плачьте, милые, ведь Божья скотинка да птица на то людям и посланы Господом нашим Творцом Всемилостивым, чтобы питать да кормить нас собою. Что их жалеть-то!.. Так уж им от судьбы указано… — пела своим приятным сдобным голосом старуха, — я и сама-то, по правде сказать, до птицы не больно-то охоча; мы по крестьянству больше щами да кашею пробавляемся, да вот с сыном-то несчастье стряслось, сколько времени животом мается… Вот и надумала его побаловать малость куриным супцем, в деревню сходила, молодок купила, принесла их в узелке то, только что резать надумали, а тут вы, малюточки мои милые, и расплакались и расшумелись, напугали меня, старуху, — и говоря это, она гладила нас то по лицу, то по головке, и утирала попутно своим клетчатым передником наши слезы.
Не знаю, как это случилось, но через час мы были уже друзьями и с недавней «Ведьмой» и с самим лесником Иваном, ее сыном, так опрометчиво принятым нами за лесную нечисть. Наше платье и обувь, между тем, давно просохли. Теплое молоко же с черным хлебом пришлось нам очень по вкусу, и мы с большим удовольствием уничтожали его.
А еще получасом позднее лесник Иван взял нас обеих за руки, меня и Ани, и повел по направлению к «Милому» самой кратчайшей дорогой. Его старуха-мать, стоя на крыльце, махала нам платком, провожая нас своим зоркими молодыми глазами, певучим голосом и добрыми пожеланиями. Дождь к этому времени совсем перестал. Выглянуло солнце.