Шрифт:
Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я — против него на кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и требовательно.
— Знали вы это?
У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.
«Кошмар», — промелькнуло у меня в голове.
— Я вас любил, — продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне, сердито глядя мне в лицо. — Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?
Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с отвращением.
— О, какая холодная рука!
И сейчас же он встал и посмотрел на часы.
— Половина второго. Я успею еще поужинать и поговорить с Сувориным, а вы ложитесь скорей спать. Скорей.
Он что-то искал глазами на столе, на диване.
— Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я завтра уезжаю в Москву. Значит, не увидимся.
Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.
В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не могла остановить, схватить, понять. Сказать я тоже ничего не могла. Что делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись или облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли… Облака… — «А Антон Павлович уходит».
Я с трудом встала и пошла его провожать.
— Так не увидимся, — повторил он. Я молчала и только вяло пожала его руку.
Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его окликнула:
— Антон Павлович!
Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.
Я ничего не сказала.
Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича, строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие остатки ужина на блюдах… Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар!
Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали проясняться, исчезать.
«Я вас любил…» — вдруг ясно прозвучало в ушах.
Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.
«Знали вы это?»
Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.
«Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить…»
Я закрыла лицо руками и дрожала.
«…еще тяжелее расстаться… Еще тяжелее…»
И тогда я заплакала.
«А теперь? — думала я, — кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я — не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная. Подурнела, постарела… Любил… И за это теперь ненавидит. И глаза ненавидящие… Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка. Расстались, а ему не тяжело».
И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все кончено… Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое. Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!
Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.
— Нет, я не знала! — повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали ли вы? — Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была счастлива, никогда, никогда!
«Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить».
Он это сказал. И еще: «Вы были для меня святыней…»
Я встала и зажгла свечу.
— Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. — Я записывала и, если только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то, что звучало в ушах его голосом.
Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я начала рассуждать.
Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т. д.? Ведь только вчера (неужели вчера?) мы болтали и хохотали, и оба чувствовали ту близость, которая возникла между нами с самой первой встречи.
И вчера он хотел видеться все дни, которые он пробудет в Петербурге.
И зачем было ему говорить о своей былой любви?
А если он страдал весь вечер, как и я? Я обещала, что мы будем одни, и вдруг напустила на него эту Ш., которая истерзала его.