Шрифт:
Сам по себе, он всегда очень' скромен, полон сомнений, лично неспособен ни на какое кастовое высокомерие, и как индийский патриот, и как идейный вождь Отказа от сотрудничества. Он не мирится ни с какой тиранией, даже ради доброго дела. «Ни в коем случае не следует заменять иго правительства игом сторонников Отказа от сотрудничества». [72] Он отказывается также превозносить свое отечество над отечеством других, и его патриотизм не замыкается в границах Индии. «Для меня патриотизм сливается с человечеством. Я патриот, потому что я человек и человечен. Я чужд исключительности — я не причиню зла Англии или Германии, чтобы послужить Индии. Империализму нет места в программе моей жизни… Чем равнодушнее патриот к человеку, тем слабее его патриотизм». [73]
72
8 декабря 1920 г.
73
16 марта 1921 г.
А ученики его, всегда ли они так же чутки, как он? Чем становится его учение в руках некоторых из них? И при посредстве их, каким доходит оно до толпы?
Когда Рабиндранат Тагор, после нескольких лет странствий по Европе, вернулся в августе 1921 г. в Индию, он был уже потрясен переменой, которую заметил в умах индусов. Но беспокойство, охватившие Тагора, не дожидаясь его возвращения на родину, выразилось в ряде писем, посланных им из Европы индийским друзьям; многие из этих писем были напечатаны в Modem Review. [74]
74
Letters from Abroad. Три письма от 2, 5 и 13 марта 1921 г. были опубликованы в Modern Review в мае 1921 г. Appel de la verite, написанный по возвращении Тагора в Индию, появился в Modern Review 1 октября 1921 г. Независимо от этой переписки Тагор, как нам известно, еще после своего возвращения имел личное свидание с Ганди. Ни одни из них не опубликовал об этом ни слова. Но Ч. Ф. Эндрьюс, который был единственным свидетелем этого свидания, пожелал сообщить нам о предметах спора обеих сторон.
Необходимо остановиться на разногласиях между этими двумя великими умами, которые питают друг к другу и чувства уважения и восхищения, но которые так же фатально отличны друг от друга, как мудрец от апостола, как святой Павел отличен от Платона. С одной стороны, гений веры и всепрощения, пожелавший стать бродилом нового человечества. О другой, гений мысли свободной, широкой и ясной, заключающей в свои объятия все сущее.
Тагор признавал всегда святость Ганди, и он сам говорил мне о нем с чувством благоговения: когда я вызвал перед ним, ссылаясь на Махатму, образ Толстого, Тагор пояснил мне, насколько Ганди ему ближе и кажется ему более просветленным (и сейчас, когда я знаю его лучше, я сужу о нем так же), ибо все в Ганди—сама природа, простота, скромность и чистота, и ясность обвевает его борьбу. Между тем как у Толстого—все гордый бунт против гордости, гнев против гнева, страсть против страстей, все насилие вплоть до непротивления насилию… Тагор писал из Лондона 10 апреля 1921 г.: «Мы благодарны Ганди за то, что он дал Индии случай доказать, что вера ее в божественный разум человека еще жива». И, несмотря на раздумье, на которое наводило его движение, поднятое Ганди, Тагор был склонен притти ему на помощь. Даже тот блестящий манифест, выпущенный им в октябре 1921 г., этот «Призыв к истине», который освящает их разрыв, открывается великолепной, едва ли когда-либо превзойденной хвалой Махатме Ганди; я приведу его дальше.
Ганди, с своей стороны, свидетельствует Тагору искренние чувства уважения; и даже в спорах своих с ним старается не разойтись с Тагором. Чувствуется, что ему больно полемизировать с ним; и когда добрые друзья пытаются разжечь спор между ними, разглашая личные тайны, Ганди приказывает им замолчать, раскрыв перед ними все, чем он обязан Тагору. [75]
Но роковым образом разногласия между ними крепли. С лета 1920 г. Тагор не переставал сожалеть, что со смерти Тилака бьющая через край сила любви и веры Ганди была отдана на служение политическим целям. Не с радостью в сердце сам Ганди решился на это, но Тилак умер, Индия осталась без политического вождя, надо было стать на его место.
75
Так поступает он в последних своих статьях, озаглавленных им: «Слишком священно, чтобы стать гласныме (9 февраля 1922 г.). — Тагор и Ганди знают друг друга давно. Ганди не раз гостил в Шантиникетане у Тагора. Он имел разрешение, говорит Ганди, считать этот дом своею обителью; и пока он находился в Англии, дети его воспитывались в этом доме.
«Если я как-будто принимаю участие в политике, — говорит он с особой выразительностью в момент, когда решается на это, — то только потому, что политика сжимает нас сейчас в своих тисках, как змея: нельзя вырваться из них, что бы ни делать. Итак, я хочу вступить в бой с змеей… я попытаюсь религию ввести в политику». [76]
Но Тагор оплакивал эту необходимость. Он писал 7 сентября 1920 г.
«Все то стремление к нравственному совершенствованию, которым является жизнь Махатмы Ганди и которое только он один среди всех людей мира умеет преподать, все оно необходимо нам. Что это столь ценное сокровище вверяется утлому судну нашей политики и бросается в беспредельные волны разъяренных страстей, — тяжкое бедствие для страны, ибо его миссия возвращать к жизни мертвых огнем души…
76
12 мая 1920 г.
Растрата наших духовных сил на авантюры, дурные с точки зрения нравственной правды, вызывает горечь в нашем сердце. Преступно превращать силу нравственную в слепую силу». [77]
Эти строки продиктовали ему громкие дебюты движения Отказа от сотрудничества и агитация, поднятая в Индии во имя Калифата и в виду преступлений в Пенджa6e. Он боялся за последствия, которые все это будет иметь для народа слабого и подверженного приступам истерической ярости. Он хотел, чтобы народ отвратили от мысли о мщении или о неосуществимом возмездии, чтобы было забыто непоправимое, чтобы помышляли только о создании души величайшего из отечеств. Насколько он восторгался духом самопожертвования, ослепительным заревом освещавшим мысль и дело Ганди (об этом он говорит сам в письме от 2 марта 1921 г., которое я привожу дальше), настолько же был ему антипатичен элемент отрицания, который заключала в себе новая религия «Отказа от сотрудничества». Он испытывал настоящий ужас перед всяким: нет! И для него представляется случай противопоставить положительный идеал брахманизма, очищение радостями жизни, — искоренению их отрицательным идеалом буддизма. На это Ганди ответил, что отвергать так же необходимо, как принимать. Борьба людей слагается из обоих актов. Решительное слово Упанишад [78] —отрицание. И определение Брахмана, даваемое составителями Упанишад, заключается в слове: Neti: (нето!). Индия упустила слишком много случаев, чтобы сказать: «нет». Ганди возвращает ей такую возможность. «Прежде чем сеять, надо выполоть… надо вырвать с корнем зло».
77
И позже он писал: „Честь я слава Махатме! Но наши политиканы не могут отказаться от мысли использовать его на шахматной доске для каких-то темных и замысловатых ходов в своей игре“ (1 октября 1921 г.).
78
Упанишады — древнейшие философские и теософские трактаты индусов; главная тема: „весь мир—только греза мировой души: кто постиг это, тот выше жизни и смерти“. Прим. пер.
Но, конечно, Тагор не желает ничего вырывать. Его поэтическая созерцательность примиряется со всем и всюду вкушает гармонию. И он выражает это на страницах гениальной красоты, но до крайности отрешенных от действенности. Это пляска Натараджи, играющей иллюзиями:
«Я стараюсь из всех сил согласовать образ моих мыслей с диапазоном великого чувства, восторженного возбуждения, проносящегося по моей родине. Но почему же внутри меня — этот дух сопротивления, несмотря на страстное желание избавиться от него? Я не нахожу ясного ответа, но вот во тьме моего изнеможения засветилась чья-то улыбка и чей-то голос сказал: „Твое место с детьми, на краю миров: там тебе будет покой, и там я буду с тобою“. И вот почему я забавлялся недавно, слагая новые рифмы. Это же только пустячки, радующиеся, что их захватило с собой течение времен, пляшущие на солнце и исчезающие с улыбкой на устах. Но пока я играю, развлекается все мироздание, ибо листья и цветы разве они не проявления, ритма, никогда не умолкающего? Разве мой бог — не вечный расточитель времен? Он кидает звезды и планеты в вихрь бесконечных перемен; на поток „видимости“ он пускает бумажные кораблики „веков“, нагруженные его фантазиями. Когда я тормошу его и умоляю позволить мне остаться его маленьким учеником и принять несколько пустячков, сочиненных мною, как груз его игрушечного корабля, он смеется, а я бегу рысью за ним и цепляюсь за край его одежды… Но где же нахожусь я?
Посреди толпы, меня толкают сзади, меня теснят со всех сторон. И что за шум окружает меня? Если это пение, то моя ситар сможет уловить его мелодию, и я присоединюсь к хору, ибо я певец. Но если это плач, тогда голос мой заглохнет, и я оцепенею. Я силюсь все эти дни уловить мелодию, напрягая слух; но идея бойкота с ее страшным зычным голосом, с ее нарастающей угрозой, с ее воплями отрицания не звучит для меня песней. И я говорю себе: „Если ты не можешь итти нога в ногу с твоими соотечественниками, в момент великого кризиса их истории, поостерегись сказать, что они ошибаются, и что ты прав; но откажись от роли солдата, возвратись в твой уголок поэта, и будь готов принять на себя насмешку и немилость народа!“» [79]
79
5 марта 1921 г.