Шрифт:
И, лежа в снегу, она рассмеялась впервые за много времени.
Жизнь их пошла легко и гладко. Они вместе занимались, а после занятий вместе бегали на лыжах и на коньках. Тина не проявляла к спорту способностей, и Володя был горд своим преимуществом.
— Не смей думать! — сердился он. — На коньках некогда размышлять! Надо действовать! Освободи голову! Ну, раз, два…
Она с радостью подчинялась его команде «не думать».
Тина привязалась к бабушке и все больше привыкала к Володе. Она обнаружила у него хорошие способности. Он учился плохо лишь потому, что не утруждал себя, считая, что с него достаточно лавров стадиона. Однажды он помогал соседним ребятишкам строить снежную гору, а Тина смотрела на него, стоя возле калитки. Он хлопотал молчаливо, но старательно и с удовольствием, словно полагал, что строительство снежной горки для ребят и есть его самая важная жизненная задача.
Тина невольно улыбнулась, глядя на него. И он, увидев это, улыбнулся ей доброй, застенчивой, совсем «бабушкиной» улыбкой. И в эту минуту за беспечным любимцем стадиона Тина отчетливо увидела его мать, маленькую тихую женщину с ее потребностью вечно хлопотать о других и кротко радоваться этим хлопотам, с её способностью к незамысловатому счастью, свойственною чистым, здоровым душам.
Мать помогла ей глубже понять сына.
Однажды утром, открыв дверь, Тина увидела, что Володя сидит с книгой на ступеньках мезонина.
— Почему ты занимаешься здесь? Ведь здесь неудобно!
Он молча улыбнулся своей застенчивой, мягкой улыбкой, и в глазах у него Тина увидела хорошо знакомое ей, преданное «собачье» выражение…
В ласках бабушки появились тревога и преувеличенность, которых Тина не понимала до одного случайного разговора.
Бабушка рассказывала ей про своего мужа:
— И красив был, и ласков, и мастеровит. Одна в нем была подверженность. Подвержен он был мастеровой болезни — запивал от времени… Сперва понемногу. Я поначалу и беды не понимала. Не все, мол, у человека вёдрышко, должен каждому выпасть и ненастен день. А после сильнее да сильнее. Вёдрышка и не стало. Одно ненастье. От этого и погиб. Не уберегла. Не понимала смолоду, что за беда. А помяла да спохватилась— поздно!
Она замолчала. Спицы, сами собой летавшие в ее пальцах, дрогнули, затрепыхались, опустились на колени. Тина знала бабушкину способность вязать в любом положении — за беседой, между делом, в полусне. Она думала, что сила прошлой боли парализовала неутомимые пальцы. Но старушка заговорила не о прошлом:
— Володя мой — копия с Алексея. Иной раз как войдет, так и дрогну: живой Алеша… За что бы ни взялся, все к нему само идет. А я и того боюсь. Бывало, старые люди говорили: «Наикрашему цветку первому сорвану быть. Наикращей девице первой сгубленной слыть. Наи-кращему удальцу первому голову сложить». — Сухие пальцы, всегда деловито спокойные, отбросили спицы и тревожно бегали по концам шали, по трогательным беленьким пуговкам темной сатиновой кофты. — И в этом обычае… в приверженности этой… узнаю я Алешу. Худого не скажу. Как все, так и Володя. Ну, погулял с товарищами. Не стоял бы в глазах у меня отец его, может, и не тревожилась бы я. А так… Ведь, бывало, каникулы — сплошь веселье. Первые каникулы он рюмки не пригубил. Первые каникулы день и ночь дома. Пока я жива, он еще при мне, при доме. А ведь у меня в третьем году рак вырезали.
С надеждой смотрели на Тину кроткие глаза матери. Володя был для Тины уже не посторонним человеком, но таким, судьба которого зависела от нее.
А для Володи она была чем-то вроде диковинной залетной птицы, прилетевшей к нему укрыться.
Многие месяцы жила и ходила в институт дочь заместителя председателя облисполкома, ездила в «ЗИСе», носила лучшую в городе шубку и ни разу не заговорила с избалованным девушками Володей. И вдруг нежданно-негаданно появилась у него в мезонине, ходит в серебристом халатике, строго спрашивает у него машиноведение, учится у бабушки вязанью и тихо сидит целыми вечерами рядом с бабушкой, совсем не чужая, не зазнаистая, совсем «своя», грустная, кроткая… не девочка, не девушка, не женщина, а диковинное существо. Залетная птица с подстреленным крылом. Он знал, что не будь этого крыла, не было бы Тины в его доме. И он любил и ее и ее больное крыло. Она не только пленяла его, она взывала к его силе, жизнерадостности и доброте. Если бы она была счастлива и здорова, она не заставила бы все его существо зажить так полно и напряженно. Она не пробудила бы с такой силой потребности опекать—главной потребности его натуры. Он понимал, что никого не полюбит так, как Тину, и со свойственной ему веселой ясностью говорил:
— Тина, ведь я же теперь конченый человек! Побит на всех дистанциях!
Она пугалась и торопилась перевести разговор в шутку.
Когда миновали каникулы, Тина заговорила о переезде в общежитие, но бабушка и Володя приняли это как кровную обиду. Она осталась в мезонине.
Простудившись, она заболела гриппом. Две ночи она сквозь сон слышала непонятные, скрипучие звуки в прихожей, но ей была так плохо, что звуки эти шли мимо сознания. На третью ночь, когда ей стало лучше, она снова услышала невнятный скрип. «Опять? — подумала она. — Что же это»? Накинув халатик, она зажгла свет и распахнула дверь.
На полу в крохотной прихожей на плоском тюфячке спал Володя. Серое одеяло сползло, открыв полосатую пижаму. Рука и волосы его были в пуху от зацепившейся за дверной косяк и порванной подушки. Голова упиралась в кухонную дверь — скрип этой двери и беспокоил Тину. Пока она, изумленная, разглядывала его, он проснулся, сел, морщась от яркого света, и доброе лицо его приняло испуганное и виноватое выражение.
— Володя! Что такое? Почему ты здесь?
— Потому что… оттуда… я бы не услышал, если бы тебе стало плохо ночью, — сказал он все с тем же выра-жением человека, внезапно застигнутого на месте преступления.
Третью ночь он ночевал на полу у ее порога, ни слова не сказав ей об этом. И сейчас ему было неловко и неприятно то, что она застигла его здесь. Красивые глаза его просили о прощении. Ни мужской корысти, ни тайного расчета, ни хитрого умысла. Одна жалость и беззаветная человеческая доброта — дар его матери. Тина поняла зто, и что-то отогрелось, оттаяло внутри. И впервые со времени разлуки с отцом теплые слезы подступили к глазам.
Володя подошел к ней:
— Тебе нехорошо? Или ты рассердилась на меня?