Казандзакис Никос
Шрифт:
Так вот, поверишь ли ты мне, хозяин? Это невероятно, но у каждой женщины есть рана, которая никогда не затягивается. Любые раны закрываются, эта же - никогда! Можешь не слушать, что рассказывают твои книги. И наплевать, что женщине восемьдесят лет! Рана остаётся всегда открытой!
Итак, каждую субботу старуха подтягивает свой матрас к окну, берёт украдкой маленькое зеркальце и вот себе расчесывает остатки волос, делает пробор… Иногда она тайком озиралась, боясь, что её увидят, и если кто-нибудь приближался, тихо сворачивалась в клубочек, эдакая недотрога, и притворялась спящей. Но как можно спать? Она ждала серенаду. В восемьдесят лет! Ты видишь, хозяин, мне сейчас от этого хочется заплакать. Но в то время я был, как глухой, ничего не понимал, это меня просто веселило! Однажды я даже разозлился на неё. Она меня все время ругала, что я бегал за девчонками, и однажды я выдал всё разом: «Почему это ты подкрашиваешь губы каждую субботу и расчёсываешь на пробор волосы? Может быть, ты воображаешь, что это тебе поют серенады? Это всё для Кристало! А от тебя уже трупным духом несёт!»
Ты мне поверишь, хозяин? В тот день я впервые увидел, как две огромных слезы вытекли из глаз моей бабушки, я понял, что такое женщина. Она сжалась в комочек в своём углу, наподобие собаки, и её подбородок дрожал. «Кристало, - кричал я, приближаясь к ней, чтобы она лучше слышала.
– Кристало». Молодость - это какое-то дикое, бесчеловечное и бессмысленное состояние. Моя бабушка подняла к небу свои иссохшие руки и крикнула мне: «Я тебя проклинаю всем своим сердцем». С этого дня она стала медленно спускаться по склону, потихоньку угасала и спустя два месяца умерла. Во время агонии она заметила меня и прошипела, словно змея, пытаясь схватить меня: «Это ты меня убил, Алексис, ты, проклятый. Будь ты проклят, чтоб ты страдал так же, как страдаю я!»
Зорба улыбнулся.
– Эх! Не прошло оно мимо меня, то проклятие старухи, - сказал он, поглаживая усы.
– Мне шестьдесят пять лет, но проживи я даже сто лет, я никогда не поумнею. У меня до сих пор есть маленькое зеркальце в кармане, и я бегаю за женщинами.
– Он снова улыбнулся, бросил за окно свою сигарету и потянулся:
– У меня куча недостатков, но прикончит меня именно этот. И прыгнув с кровати, добавил:
– Хватит об этом, наговорились. Сегодня будем работать!
Он мгновенно оделся, сунул ноги в башмаки и вышел во двор. Опустив голову на грудь, я мысленно перебирал слова Зорбы, как вдруг мне пришёл на память далёкий заснеженный город. Я остановился там, чтобы посмотреть на выставке Родена огромную бронзовую руку, руку Господа. Его ладонь была наполовину сжата, а в ней в исступлении боролись и сплетались в объятиях мужчина и женщина.
Рядом остановилась молоденькая девушка, которая тоже с волнением смотрела на это вечное и тревожное сплетение тел.
Она была хорошо одетая, стройная, с густыми светлыми волосами, сильным подбородком и тонкими губами. В ней чувствовались воля и смелость. И я, который ненавидел заговаривать с посторонними, так и не понял, что меня толкнуло.
– О чём вы думаете?
– спросил я её.
– Неужели нельзя обойтись без этого?
– проговорила она с досадой, имея в виду скульптуру.
– Чтобы куда-то убежать? Рука Господа вездесуща и спасения нет. Вы что, не приемлете это?
– Нет. Возможно, со временем любовь станет самой полной радостью на земле. Возможно. Но сейчас, при виде этой бронзовой ладони мне хочется спрятаться.
– Вы предпочитаете свободу?
– Да.
– Разве обретают свободу, подчинившись руке из бронзы? И потом, слово «Бог» трактуется массами так, как им удобно. Девушка с беспокойством посмотрела на меня. Её серые глаза отливали металлом, губы были сухие, горько сомкнутые.
– Я не понимаю, - сказала она и отошла, словно испугавшись. Девушка исчезла. С тех пор я ни разу о ней не вспомнил, но она наверняка жила во мне, и сегодня на этом пустынном берегу она, бледная и жалкая, появилась из глубин моего существа.
Да, я плохо себя вёл, Зорба прав. А предлог был хороший - бронзовая рука; знакомство началось непринуждённо, первые нежные слова родились сами собой, мало-помалу мы могли бы, не отдавая себе в этом отчёта, сблизиться и безмятежно объединиться в ладонях Господа. Но я вдруг бросился в заумные выси, и испуганная девушка поспешно бежала.
Во дворе мадам Гортензии запел старый петух. Сквозь окно проник дневной свет, стало совсем светло. Я разом поднялся.
Начали подходить рабочие со своими кирками, ломами и заступами. Я слышал, как Зорба отдаёт приказания. Он весь отдался своей работе, чувствовалось, что он умеет командовать и ему нравится нести ответственность за важное дело.
Я высунул голову в окошко и увидел громадного и нескладного Зорбу стоящим среди тридцати худых загорелых людей с суровыми чертами. Он повелевал, речь его была немногословна и точна. Вдруг он схватил за шиворот невысокого юнца, который что-то говорил вполголоса и нерешительно вышел вперёд.
– Ты хочешь что-то сказать?
– крикнул Зорба.
– Говори громче. Мне не нравится, когда бормочут. Работать нужно с настроением, если его нет, сбегай в кабак.
Тут появилась мадам Гортензия, растрепанная, с отёкшим лицом, без румян, одетая в просторную грязную сорочку, в стоптанных тапочках с удлинёнными носами. Она зашлась сиплым кашлем старой певицы, похожим на рёв осла, потом затихла и посмотрела на Зорбу мутными глазками. Она снова кашлянула, чтобы он её услышал, и прошлась рядом, подрагивая бёдрами, почти задев его своим широким рукавом. Но Зорба даже не повернулся, чтобы взглянуть на неё. Взяв у одного из рабочих кусок ячменной лепёшки и горсть оливок, он крикнул: «Пошли, ребята!» и перекрестился. Большими шагами он направился прямо к горе, увлекая за собой людей.