Казандзакис Никос
Шрифт:
Вечером мой дедушка вернулся к себе, отколупнул от своих дверей, источённых червями, маленький кусочек дерева, не больше рисового зернышка, обернул его тканью, полил сверху маслом и стал ждать. Прошло немного времени и вот появляется приятель с попом, вином и поросёнком. Поп одел епитрахиль и воздал хвалу Всевышнему, после чего состоялось вручение драгоценного кусочка дерева. Потом все набросились на поросёнка. И вот, хозяин, хочешь верь, хочешь нет, приятель стал на колени перед щепкой от старой двери, затем повесил её на шею и с того дня стал другим человеком. Он ушёл в горы, присоединился к арматолам и клефтам, стал жечь турецкие села, был бесстрашен под пулями. Почему он ничего не боялся? Да у него на груди было святое распятие: пули не могли его поразить.
Зорба рассмеялся.
– Главное - иметь понятие, - сказал он.
– Есть у тебя вера, тогда и щепка от старых дверей станет святыней. А без веры и само распятие превратится в старую дверь.
Я восхищался этим человеком, смелостью и здравостью его ума, душа его, где не коснись, ярко искрилась.
– Ты бывал на войне, Зорба?
– Разве я знаю, - ответил он насупившись.
– Не помню. На какой войне?
– Ну, вот, я хочу сказать, сражался ли ты за родину?
– Ты не мог бы поговорить о чём-нибудь другом? Сказал глупость, ну и забудь о ней.
– Ты называешь это глупостями. Зорба? И, тебе не стыдно? Ты так говоришь о родине? Зорба поднял голову и посмотрел на меня. Я подтянулся на своей постели, сел в изголовье, зажёг керосиновую лампу. Он долго сурово смотрел на меня, затем, разгладив ладони и усы, сказал, наконец.
– Ты, хозяин, ещё и педант… не в обиду тебе будь сказано. Всё, что я тебе говорил за время нашего знакомства, это я как бы песню пел.
– Как это?
– запротестовал я - Я всё очень хорошо понимаю, Зорба!
– Да, головой своей ты понимаешь. Ты говоришь: Это правильно, это неправильно; это вот так или это не так; ты прав или ты ошибаешься». Но куда это нас приведёт? Вот, когда ты говорил, я смотрел на твои руки, грудь. Что же было с ними? Они оставались немы, будто в них нет ни капли крови. Так с помощью чего ты хочешь понять? Своей головой? Тьфу!
– Подожди, говори яснее, Зорба, не путай меня!
– воскликнул я, пытаясь его завести.
– Я полагаю, ты не слишком хлопотал о родине, не так ли, бездельник!
Он с таким раздражением хватил кулаком по стене, что листы железа, которыми был обшит сарай, загудели.
– Я, каким ты меня видишь сейчас, - завопил он, - я собственными волосами вышил церковь святой Софьи на куске ткани и носил на себе, повесив на шею, прямо на грудь, вместо амулета. Вот этими лапищами я её вышил, старина, и с помощью шевелюры, которая в то время была черна как смоль. Я скитался с Павло Меласом среди скал Македонии - весельчак, гигант, ростом выше сарая, вот таким я был - в своей юбке в складку, красной феске, с серебряными подвесками, амулетами, ятаганом, патронташами и пистолетами. Я был увешан металлом, серебром и подкован гвоздями и, когда я шагал, всё это громыхало, будто шла целая армия! На-ка, посмотри…посмотри! Зорба распахнул рубаху и закатал панталоны.
– Поднеси свет, - приказал он.
Я приблизил лампу к худому и смуглому телу: глубокие рубцы, шрамы от пуль, следы сабельных ударов - тело его было, как решето.
– Посмотри теперь с другой стороны!
– он повернулся и показал мне спину.
– Ты видишь, сзади ни одной царапины. Теперь тебе понятно? А сейчас убери лампу.
– Какой срам! Послушай, старина, станут ли люди когда-нибудь мужчинами? На них брюки, воротнички, шляпы, но они всё ещё ослы, волки, лисы и свиньи. Они вроде бы похожи на изображение Господа. Кто? Мы? Какая насмешка! Казалось, Зорбой овладели ужасные воспоминания, он всё сильнее раздражался, ворча что-то сквозь свои гнилые, расшатанные зубы.
Поднявшись, он схватил графин с водой и стал пить большими глотками, после чего несколько успокоился.
– Где бы ты меня не коснулся, - сказал он, - я закричу. Весь я - сплошные раны и шрамы, а ты мне говоришь о женщинах! Стоит мне вспомнить те времена, когда я был настоящим мужчиной, как я перестаю оборачиваться на юбки.
Тогда я касался женщин мимоходом, не дольше минуты, как петух, и уходил. «Грязные куницы, - говорил я себе, - они хотят высосать все мои силы, чёрт возьми! Да пусть они повесятся!» Итак, я снимал с крючка своё ружьё и в путь! Я, как комитаджи, ушёл в партизаны. Однажды в сумерках я прокрался в одно болгарское село и спрятался в хлеву, в доме болгарского попа, который сам был свирепым комитаджи, кровожадным животным. Ночью он снимал сутану, одевался пастухом и с оружием врывался в греческие села. Возвращался он утром, пока не рассвело, весь в грязи, крови и шёл к обедне читать проповедь. За несколько дней до моего прибытия поп убил, прямо в постели, греческого учителя, пока тот спал. Итак, проникнув в поповский хлев, я лёг на спину прямо на навоз позади двух быков и стал ждать. Ближе к вечеру гляжу - мой поп входит, чтобы задать корм животным. Я бросаюсь на него и перерезаю ему горло, словно барану, отрезаю уши и кладу в карман. Я коллекционировал тогда болгарские уши, так что я взял уши попа и смылся.
Несколько дней спустя я снова, прямо средь бела дня, пришёл в ту же деревню, прикинувшись разносчиком.
Оставив оружие в горах, я спустился, чтобы купить хлеба, соли и обувь для своих товарищей. Около одного дома я увидел пятерых босых малышей, одетых в чёрное, которые держали друг друга за руки и просили милостыню. Трёх девочек и двух мальчиков. Старшему из них было не больше десяти, маленький был совсем крошкой. Старшая девочка держала его на руках, лаская и целуя, чтобы он не плакал. Не знаю почему, видно божье внушение толкнуло меня подойти к ним: