Шрифт:
— Мы любим автомобили.
— Понимаю, — сказала она с облегчением. — Молодежь сейчас очень интересуется машинами.
«Скорее всего продавщица, — думал я, посматривая на хозяйку. — У тех, кто стоит за прилавком, особая сутулость. Выпрямляясь, они откидывают корпус назад, чтобы сбросить тяжесть с поясницы…»
В доме много дорогих вещей, аляповатых и безвкусных.
— Вы, кажется, в магазине работаете?
— В аэропорту, в буфете.
— Хорошая работа!
— Да где уж! По суткам дома не бываю. Ну, правда, о Славике забочусь, вещички у него что надо. Вот, пожалуйста. Уютный уголок, правда?
Я окинул взглядом «уютный уголок». Рисунок брига на стене, секретер. Две полки с книгами. Жюль Верн, Мопассан, двухтомный Джозеф Конрад, затрепанный. Множество пестрых журналов, «Пари-матч», «Стэг»… Наверно, мамаша приносила из аэропорта. Что ж, читай, коли голова на месте. Но ведь он небось, слюнявя пальцы, рассматривал лишь рекламу и полуголых девчонок. «Изящная жизнь»!
К секретеру был приколот самодельный плакатик, изображающий характерный силуэт Петровской кунсткамеры. Надпись: «Мир — кунсткамера, люди — экспонаты. Ст. Юрский».
Позер…
— Как вы думаете, Славик скоро вернется? — спросила она так, будто ее сынок, решив пошалить, запрятался в багажнике моей машины.
В том же доме я отыскал приятеля Юрского, восемнадцатилетнего Алешку, застенчивого веснушчатого парня.
— Мы со Славкой редко встречались последнее время, — сказал он.
— Может, он уехал, чтобы устроиться матросом? Вы ведь с ним хотели во флот?
— Если бы матросом, то пошел бы со мной работать в порт. Я на буксир устроился пока. А в военкомате обещали, что возьмут в военно-морские…
— А он?
— «Ерунда, — говорит. — Не хочу, мол, размениваться по мелочам. Вы еще обо мне, — говорит, — услышите!»
Дядя жил недалеко от Аничкова моста. Не доезжая нескольких остановок, я вышел из троллейбуса. В запасе оставалось еще по крайней мере полчаса, а Ленинград создан для неспешной ходьбы. Как поэзия, он не терпит суеты.
Легкие контуры каменных громад вставали, как мираж, как облик задумчивой и благостной земли. Я пил ленинградский воздух и завидовал людям, для которых эти улицы были домом.
«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы особенно опасна». Надпись, оставшаяся с давних времен, ворвалась в тихий мир, как снаряд, полет которого потребовал двадцати лет.
Но в барочных завитушках дворцов гнездились и ворковали голубки. Колоннада Казанского собора охватывала толпу, словно две руки. Зеленые, округлые кроны лип были легки и, казалось, вот-вот поднимутся к нёбу, как стайка воздушных шариков…
Эти улицы рождали ощущение, что весь мир полон гармонии и покоя.
Близ Гостиного двора была толчея, здесь царило ощущение вечного праздника.
Я не знал, что несколько дней назад в то же полуденное время тот же перекресток пересекал человек по фамилии Лишайников. За ним шли по пятам, и этот человек вскочил в спасительный магазин, сумев оторваться на некоторое время от преследования.
В его распоряжении было лишь несколько минут. Чем дальше уходил он в гомоне и суете, тем уже становилось свободное пространство. Единственное, что он мог сделать, — уничтожить пленки с кадрами, сделанными на военном объекте. Лишайников не зря считался хорошим работником у тех, кто дал ему задание. Он думал только о пленках, которые достались ему нелегко и на которые давно возлагали надежды там, за тысячи километров. Специальный связной, законспирированный, надежный, ждал «материал».
Когда, поднявшись на третий этаж, преследуемый увидел Грачика, мелкого фарцовщика и спекулянта, однажды оказавшего Лишайникову услугу, он не колебался ни секунды и сделал не предусмотренный правилами ход…
Если бы мне было известно все это, то, проходя мимо Гостиного двора, я бы почувствовал, как среди праздничного оживления пахн'yло войной.
Он, Лишайников, пришел оттуда, из двадцатилетней давности, из войны. Он нес с собой беду.
Но я ничего не знал ни о Лишайникове, ни о его миссии. Я шел по Невскому, разглядывая дома и витрины, и думал о Ленинграде, Юрском и о себе.
Профессор был до того худ и бледен, что воспринимался как плоскостное изображение, сошедшее с одной из многочисленных икон, висевших на стенах мастерской. На вид ему было лет шестьдесят. Наверняка он был одним из тех, кто еще с рождения получает в пожизненный дар полдесятка хронических болезней, но благодаря неистовости духа и увлеченности умудряется дожить до восьмидесяти и успевает сделать то, что не под силу взводу здоровяков.
— Я из милиции, — сказал я. Незачем было разыгрывать спектакль перед этим человеком.