Дриянский Егор Эдуардович
Шрифт:
4-й охотник: — Хуже давешних.
5-й охотник: — Ха, ха, ха! Новые — псовые, бурдастым сродни…
Задние: — Не замай, умоется… А то приснится.
Последний: — Эй, матка! Рыло-то прибери в чулан! К празднику годится…
Баба: — Ишь ты… Мотька, не дури!
У решетки палисадника появились несколько дам и барышень; все они, как было заметно, жадно рассматривали и любовались нашим поездом; одна из них самая живая и восторженная, говорила без умолка: —Voila chasseurs! Ah, guels chevaux. Regarde, Arehandrine, quelle charmaqnte птичка! [23] Настоящая!.. — И барышня протягивала ручку, чтоб приласкать Савельеву Красотку.
23
Вон охотники! Ах, какие волосы! Смотри, Александрии, какая прелестная…
— Это, видно, охотница, — сказал Владимирец.
— То есть до собак? — прибавил Алеев. Пояснения не последовало. На балконе появился, должно быть, папаша этой охотницы; в этом явлении, конечно, важность не велика, но велико и важно то, как лоснилось и отдувалось у этого папаши брюшко, солидное, хорошее, настоящее брюшко, как мягкий, нежный подбородок папаши лежал в виде подковы на вздутой манишке, словно невареная колбаса; важнее же всего — как держал этот папаша салфетку в правой руке и как щурил он один глаз, зорко, устойчиво оглядывая всех нас остальным.
— Ну, этот что, Виссарион Николаевич? — спросив граф у Владимирца.
Тот измерил расстояние, на котором был от папаши, отскакал саженей на пятьдесят вперед, повернул лошадь и поехал к нам шагом. В минуту этот способнейший копировщик отдул брюшко, прищурил левый глаз и так держал арапник в руке, что мы сразу признали в нем папашу с салфеткою и разразились общим смехом; Владимирец все-таки ехал и молчал, но лицо его как нельзя яснее договаривало: дескать, дурачье! Куда вас нелегкая несет? Нельзя ли этак… вот, холодная индейка… биток заказал, а пока подадут — грибки, вот селедка, рекомендую, сливки настоящие… для возбуждения… — И Владимирец зачмокал, простонал и посмотрел на нас с упреком, с сожалением: дескать, эх, пустой народ! Не знают, что нужно человеку!
Выехав из села, мы отпустили обоз и гончих вперед, а борзятники пошли в заезд и начали заравниваться. Вскоре все охотники вытянулись в прямую нить, версты на две расстоянием, и принялись охлопывать межи и кустики: то там, то сям поднимали зайца, но свежие собаки не давали хода бедняку и мигом его залавливали; редкий русак пересчитывал две-три своры и все-таки попадал в торока. Бацов, я и Владимирец ехали втроем, сзади, без собак, и любовались изменчивым видом этой живой, постоянно движущейся картины. Отъехав версты за четыре от села, мы увидели шибко скакавшего вслед за нами вершника; на голове у него было что-то вроде шара, по сторонам плескались два зеленые крыла. Вблизи оказалось, что это мчался к нам лакей в зеленой ливрее, а на голове у него торчал круглый плисовый, набитый пухом картуз, с желтым позументом на околыше. Не долго думая, посланец принял Владимирца за графа и со всеми онерами объяснил его сиятельству цель своей скачки.
— Прекрасно! А как зовут твоего барина? — спросил наш шутник, преобразясь в минуту и тоном чисто атукаевским, что, конечно, было понятно только нам.
— Павел Павлович Здобнов и супруги их Катерины Антоновны-с; они-с оченно желают полюбопытничать на вашу охоту; а больше того, ваше сиятельство, барышни желают — Катерина Павловна, Александра Павловна, Ненила Павловна, Антонина Павловна, Агафоклея Павловна, Пелопея Павловна, Федосья Павловна, Палаг…
— Прекрасно, прекрасно, мой милый… очень довольно… нынче, довольно! Завтра, если барину угодно взглянуть… очень рад, скажи… я беру волков в Чурюкове… Ну, кланяйся, мой милый!..
— Слушаю-с!
— Да… вот что! Картузы эти у вас дома шьют?
— Никак нет-с. Заказные. Это ливрейные-с.
— Чудесно, удивительно! Ну… кланяйся… очень рад, скажи…
И самозванец наш очень вежливо пригласил нас продолжать путь.
Вслед за тем пошло у него представление в лицах семейной сцены, как Ненила, Антонина, Пелопея прочие Павловны упрашивают своего папашу послать гонца, как папаша велит этому гонцу надеть ливрею, пуховый картуз и прочее.
— Вот оно! Наконец, — произнес как-то торжественно Бацов, ударив меня крепко по плечу, и поехал молча.
Это «оно» было не что иное, как Чурюково, но оно было еще на десять верст расстоянием от нас. Перед нами, вдали, направо, начала темнеть гряда леса; от лесу, налево, становилось заметным село, а от него, полудугой, хлестнула тонкая полоса — и только. Я ехал и изредка поглядывал в эту даль, но больше смотрел на Бацова. Из веселого, рассеянного, он превратился в человека, озабоченного одною неотвязною мыслью; нетрудно мне было угадать эту мысль. Я знал коротко Бацова-охотника: он был близок к Чурюкову!
Люблю я Луку Лукича; он весь наружу, не любит рисоваться; да к таким незатейливым и честным натурам не липнет никакая подмалевка. Весь он как-то собрался и выразился в этом одном заветном для него слове «пустяки». Говоря о скверном, подлом поступке соседа, к слову «пустяки» он не прибавит ни одной буквы; чужую и свою беду, неудачу и прочее он клеймит одним словом: «пустяки»; богатство у него и бедность, горе и радость — все пустяки! Глядя вскользь на Бацова, иной подумает, что этот человек настолько прост, сух и легок, что из него не выжмешь ничего другого, как те же пустяки, но кто вгляделся попристальнее в эту своеобычную, бесхитростную натуру, тот помыслит о нем иначе. Поконча со службой, Лука Лукич принялся за устройство дел семейных: присватался к его сестре жених; был он человек достойный, да «недостаточный». «Пустяки, — сказал Бацов, — седьмой части мало!» — и отхватил пол-имения собственного и отдал за сестрой в приданое; на остальной половине содержит себя и покоит старуху мать. «Чудак! С чем же ты останешься?» — говорят доброжелатели. «Пустяки», — говорит Бацов. «По крайности приезжай на выборы: мы тебя вкатаем в исправники… заживешь, поправишься…»—«Пустяки, господа, вы этим меня не потчивайте», — говорит Бацов и едет на «узерку».