Шрифт:
Во время второго "налета" я поступал по-справедливости – делил обед Мурки пополам. Кошка недовольно шипела, даже пыталась меня оцарапать, но потом смирялась со своей участью и, схватив доставшийся ей кусок, забивалась на всякий случай под кухонный шкаф, откуда никто не мог ее достать.
А потом косяками пошли мужики. Раньше мать стеснялась соседей и так называемые "гости" в нашей квартире бывали редко.
Но с течением времени она опустилась настолько, что ей все стало безразличным. Пьянки продолжались сутками: одни уходили, приходили другие, третьи…
Я большей частью просиживал на кухне, где у меня, как и в Мурки, был свой угол – за громадным кухонным шкафом.
Это диковинное чудище поражало размерами. Шкаф остался от репрессированных жильцов. Он был посвоему красив и прочен, даже монументален: изготовлен из мореного дуба, притом хорошим мастером, украшен резьбой и деревянными скульптурками – виноградными гроздьями, дубовыми листьями и фигурками ангелов. Ценная вещь.
Наверное, на этот шкаф в свое время многие глаз положили. Его не конфисковали только по одной причине: он не проходил через двери.
Похоже, когда-то в нашей коммуналке дверные проемы были гораздо шире и выше. Это еще при буржуях. А потом советская власть решила, что шикарная двустворчатая дверь для рабочего класса не подходят по статусу. И поставила нам обычную, топорно сработанную, с кривыми филенками, которая изнутри закрывалась на большой крюк – как в свинарнике.
За шкафом было тепло и уютно. Я притащил туда табурет, который нашел на помойке, застелил его рваным ватником, а угол на высоту своего роста оббил грубошерстным солдатским одеялом. Оно было ничейным, я нашел его на антресолях.
В углу я чаще всего и спал, скукожившись на табурете. Мать обо мне вспоминала только тогда, когда хотела сдать пустые бутылки, а ей с глубокого похмелья идти было невмоготу.
Однако горше всего было мне, когда пьяные забулдыги, посещавшие нашу квартиру, пытались учить меня уму-разуму. От их "наставлений" меня тянуло на рвоту.
А если учесть амбрэ, которое исходило от гнилых зубов и проспиртованных насквозь утроб псевдопапаш и подзаборных "педагогов", то и вовсе было понятно мое стремление пореже бывать дома.
Но то происходило позже, когда я подрос…
В одиннадцать лет я не выдержал такой жизни и убежал из дому. Наверное, я так и остался бы бездомным бродягой, чтобы потом сразу с улицы попасть на тюремные нары. Но мне повезло: я почему-то решил бежать осенью.
Холода меня, непривычного к кочевой жизни бомжей, так достали, что в конце концов, совсем отчаявшись, я прибился к детскому дому. На мою удачу, меня приняли и даже не особо интересовались, кто я, откуда и есть ли у меня родители.
Я думал, что мать будет меня искать, а потому назвался чужим именем. Но она, похоже, и не заметила моего отсутствия. А может, все-таки поняла, что я ударился в бега, однако лишь вздохнула с облегчением.
В детдоме тоже жилось не сладко. И не только мне, а практически всем воспитанникам. Но даже жизнь впроголодь, среди жестокостей и пошлости, поначалу показалась мне раем по сравнению с нашей коммуналкой.
У меня была личная кровать! У меня была добротная одежда и даже зимнее пальто! И наконец, я мог учиться.
Дома с учебой у меня не ладилось. И не потому, что я ленился или был тупым. Отнюдь. Просто мне негде было заниматься: в комнате постоянно стоял пьяный галдеж, а на кухне или соседки выясняли отношения, или кто-нибудь из них затевал большую стирку.
Меня здорово выручала память. То, что говорил учитель, я мог рассказать почти слово в слово через день, неделю, месяц. Но письменные задания я или списывал, или молча получал двойки, потому что нередко мои тетради исполняли во время застолья роль салфеток.
В детдоме, с до сих пор непонятным мне упорством, я стал денно и нощно грызть гранит науки. За неделю я усваивал материал, на который полагалось два, а то и три месяца. Вскоре я наверстал упущенное и здорово вырвался вперед.
И самое интересное – мне были безразличны мои отметки; я учился на "отлично" только потому, что мне так хотелось.
На этом я и сгорел. Отличники никогда не вызывали у сверстников ни восхищения, ни умиления. Скорее, наоборот. А я, ко всему прочему, держался особняком и ни с кем не заводил приятельских отношений. Я был в этом детдоме чужаком.