Шрифт:
Уценённые товары обмену не подлежат, лучше сразу скажем об этом Эдгару Гштранцу. Чтобы он снова вернулся к своим изначальным меркам. Сейчас он резво мчится к кромке леса. Он и вечная студентка Гудрун ещё пока сами по себе, ещё его отсутствующий взгляд брошен в ответ на её взгляд, как комок промасленной бумаги из-под булочки с сосиской, только потому, что эта женщина его, Эдгара, как раз не сможет окрутить. И парень с головой уходит в природу, он ведёт себя смешно, да ещё с этой доской, однако природа вынослива и не отстаёт от него. Так же смешно, как смешна скорость, пустое «и так далее» (говаривал X.) или как склон у Китцбюхеля, где типовые односемейные домики теснятся, как пасхальные крашеные яйца в красивой картонке с выемками, ну, вы видели. К таким картонкам можно бесплатно получить несушку, потому что в эту картонку поместится и больше яиц. Между тем надо надевать перчатки, если хочешь коснуться матери-земли. Ветер поиграл на арфе деревьев, и вот, глядишь, люди уже и настроены, они настроены радостно, и архитектура пытается подыграть им на сельской гармонии, которую называют тирольскими переливами. Это звучит так, будто хотят сорвать голос, но не могут до него дотянуться и остаются при своём. Взгляд Эдгара прилип к чему-то, потом снова оторвался. Одна всё ещё сияющая на солнце фигура А (см. рис. 3), которая желает быть написанной среди деревьев заглавными буквами. Человек пускается в путь; если рассчитать по длине косогора и скорости скольжения вниз, то скоро дело будет сделано. В голове вертится несколько обрывков разговоров, с которыми к нему когда-то приставали журналисты; гости, сидящие за постоянным столом для спортсменов, почтительно встают, поскольку жар бросается им в лицо, — да это же, ну конечно, это же олимпийский огонь! — и он пролетает у милого лица Эдгара, чуть не задев его. Одна теннисистка между тем варит себе потихоньку спагетти в рекламе; это, так сказать, первая дурочка, Штефи может позволить себе всё, о ней наговорились вдоволь, в отличие от Эдгара, у которого, кроме его смерти, мало что удостоилось публичного обсуждения. Кто его подтолкнул? Три часа утра, и он едет с весёлой вечеринки по случаю дня рождения. Уже одно это могло обойтись ему дорого, но почему дорога обошлась с ним как чужая, незнакомая? Ведь он знал её лет десять! Эдгар прижимает ладони к лицу. Откуда взялся тот дурацкий дом и почему сто двадцать на спидометре? Могу объяснить: да, это МЫ настояли на том, чтобы он показывал побольше, эта злобная рожа. Если бы ещё у нас хватило терпения вовремя крутануть колесо судьбы, мы смогли бы ещё и вираж процарапать. Но что бы мы тогда ели, ведь всё бы подгорело. Был бы привкус бензина и горелого, провёрнутого через мясорубку мяса. Перчатки до костей промокли, пропитавшись нашей кровью. Так и умереть недолго. Говорю же вам. У Фортуны на то и колесо, чтоб быть поразворотливей, когда ведёшь машину.
О могиле, этих вратах, через которые протащило Эдгара, он ничего не помнил. Были пробелы во времени, он не досчитывался нескольких фигур, которые составляли ему компанию, когда они сами или их друзья-животные угощались его требухой. Столько голодных желудков. Наказание для мёртвых то, что им приходится терпеть над собой всё что угодно, да ещё при соглядатайстве «Косого взгляда» (канал ORF). Вечер лёг на землю, как собака, в бесконечном терпении, зная, что кто-нибудь да покличет её. Не было также никаких воспоминаний о том, как Эдгар прогрызся сквозь себя самого, чтобы выйти наружу, — ведь он не мог добраться зубами до всех частей своего тела: близок локоть, да не укусишь. И никто из других мёртвых не подал ему знак, он ничего не знал об ударах кайла, которым в семейной могиле были измельчены его родные, поскольку ещё недостаточно близко породнились с глиной, и змеи не сунулись в него — они никогда не были до него особенно охочи; следовало бы дать пинка этим грациозным ласковым тварям, которые так и льнут к вам всем телом, чтобы они распахнули пасть и выпустили тебя из лап. А вот приближается к нам, прокажённым, я хотела сказать прожжённым участникам дорожного движения, знающим все объезды, когда основные артерии забиты, под землю ещё один, который попался, не выждав траура по прежним дуракам. Лязгают челюсти, лезут глаза из орбит, они хотят переключиться на другую программу и участвовать в выборах машины года. Волосы растут и растут (широко распространённая легенда распространена, возможно, потому, что все врачи так любят заменять протезами природный механизм регенерации, а протезы, эти вампиры из стали и пластика, не гниют в земле, разве что вырвать их из пациента перед погребением. Тогда останется одно лишь голое тело в качестве своего собственного протеза, и волосы окутывают, словно мягким шарфом, свой ракетоноситель; в этой тяжёлой массе находят ногти, зубы, золотые цепи, которые были оставлены мёртвым и от которых теперь у них перехватывает горло. Слышно, как челюсти мелют и как заправляются топливом души. Ночь ясностартна! В случае Эдгара тело уходит вместе с ним, как будто бесконечность снова составляет то или иное сочетание из миллионов мёртвых, хотя бы и посредством добавления запасных частей от других, лишь бы с их помощью для одного из них начало совпало с прибытием; начало останавливается — как стройка, которую с верхнего этажа можно достраивать вниз, пока мы не отыщем свою исконную страну и посконные корни: например, Германию, она тут рядом, за углом. Там стоит наш дом и пожирает своих жильцов, чтобы потом было чем нас поразить. Мы входим в кухню, но не находим там выключателя. Мы ложимся в постель, а там уже лежит несколько миллионов человек, так же мало любящих друг друга, как и мы.
Там, у подножия серпантина, три пешехода, ещё маленьких, в коротких штанишках-бриджах. Даже с такого отдаления они плюют в миску нашего столь необычно одетого молодого человека. Они порицают и его намерение ринуться к ним прямиком через альпийские луга. Такое большое начало может привести только вниз, надо указать ему место, этому бесхозному Каспару Хаузеру. Если гора к нам не идёт, то нам совсем не обязательно лезть из кожи, из грязи в князи, да ещё так высоко! Эти альпинисты идут по дорогам, но не дают покоя не только своим ногам, но и своим домам, привязанным к одной водоносной жиле. Они передвигают свои ложа до самой смерти, пока однажды не промахнутся мимо постели. Став духами, они блуждают повсюду, а своё окончательное исчезновение отодвигают и подавно. Никогда нам не прийти к покою, и никогда нам не оставить в покое других: бриджи, гамаши, туристские ботинки, ковбойки с пятнами пота под мышками, непромокаемая куртка пристёгнута к рюкзаку, так точно, я вижу, эта куртка — из новой осенней коллекции дома каталожной торговли.
Земля от холода синеет, но пока не посинела. Позолоченная огнём молодёжь, наш единственный козырь, будет разыграна в бутиках и спортивных магазинах, она кроет все карты, а мы, пожилые, тоже вдруг разыгрались. Откуда в нас это? Книжки в мягких обложках так и пылают, это сияющие сферы, и наши глаза отражают эхо, всё это призвано сделать молодых людей стремительными и тёмными, причём тремя буквами и четырьмя точками опоры, которые понятны каждому, кто вменяем и ничего не хочет знать. Они шлёндрают туда-сюда, молодые упакованные, сами на три размера больше любой упаковки, во всём своём блеске, всюду, где круто, ну, там, где двери уже широко распахнуты нашим пинком, там их любимый молодой политик (к сожалению, замёрзший, но всё равно будто созданный на радость молодым!) лучезарно сияет со скалистых стен, которые у обычных людей состоят из кавказского ореха или икейского золота. Что скажет этот лучезарный в такой лучистый день? «Если я стою позади него, я не могу видеть, что там у него впереди». Это и есть Великое в сравнении с Малым. И самое мощное в нём — его челюсть полевого командира, который своё поле заказал по каталогу истории; эта челюсть сияет между его румяными щеками у всех на виду, но всё портит то, что самое видное он прячет. Тогда как тьма смерти разоблачает всё, ибо мёртвые преданы в наши руки. Этот молодой вождь: этот рост, пришедший запоздало, поскольку вождь, вообще-то, принадлежал к другому времени — то ли к древним грекам… нет, это всё ещё слишком близко к нам, мы живём собственным производством; челюсть оскаливается, зубы — чистое пламя, они частично скрывают криво сфабрикованное лицо, которое всё равно хочет впечатать нам свой штамп как образец. Однажды он положит нас себе на бутерброд, если мы перед тем не успеем ему вмазать! Вон та аллея тополей — деревья больные и мёртвые, а ни одно не избежало этого роста, который проходит через них насквозь. Опять же солнце, что ласково беседует со странниками. Его сиятельство закатывается с ним на саночках туда, где тьма ещё милостива и, может быть, подаст. Нет, мы не кутаемся. Мы одеваемся так, как этот фюрер; как животные, дрожащие свидетели, которые не могут поверит в наш нож, мы взираем теперь на массовое издание, которое этот человек в печатных выражениях велел произвести и распространить. Не распространил бы и нас вместе с ним. Социально активные слои земли уже стремятся к нему вверх, а те, что внизу, ещё больше спешат, подгребая корнями поближе. Вождь. Такого днём с огнём не сыщешь, стоит ему только сгинуть однажды с экрана австрийского телевидения. Тккой человек уже однажды выстроил эту страну (чертежи для верности припрятал), и теперь, когда большой шум, вызванный этим строительством, улёгся, их снова извлекают на свет божий, эти чертежи, ради активного народного движения, ради Третьей республики, достают-то снизу, из-под полы, но спускают всё же сверху.
От каменистого дна реки, из кустов, которые скоро задымятся вечерним туманом, что-то отделяется: вон там, где маленькие деревянные мостки перед домом-н'eдомом, из которого старая крестьянка, последняя выжившая из семьи самоубийц и пьяниц, тоже внезапно вымерла, словно пробка, выдернутая из пустой бутылки, там, внизу, на участке, который больше никто не может занять и потому он стоит бесхозный, ворочается что-то несусветное. Там всегда холодно, и даже собаки не любят забегать туда, обходят это место за версту. От каких удобрений там такая тёмная, зелёная трава? Вокруг останков дома будто бы черта проведена, заколдованный круг. Метрах в двухстах дальше грохочут строительные машины. Кирка новосёла роется в земле, работает бетономешалка; этот шум при крайней необходимости можно применить против любого, кто скажет ему основательное и письменное «нет». Движение в этот ландшафт привносят не только туристы. Скоро, кстати, они отступят, потому что стартует Эдгар Гштранц, причём под номером один. Единственным, который оказался не занят. Наконец-то верный путь к победе. Тучи налетают друг на друга в тщетной злобе. Что это, гроза? В такое время дня, в такое время года? Спрашивает Эдгар на подъёме. Но, собственно, ничто больше грозу не предвещает. Эдгар не разбирается в тучах, а походники, ожидая от него приветствия, вообще не видят туч. Что за нервные создания! Вот один нарисовался со своим спортинвентарём, будто вырезался из картинки, чтобы потом дополнительно усилить себя картоном, — бумажная кукла для хлопчатобумажных нарядов, но что-то они ей тесноваты. Швейцарский гонщик имеет тот же промежуточный результат. Но выбрали Эдгара и заново оформили, даже почётным тренером в фитнес-студии столицы, 19-й район Вены, где дёблингские дочери резвятся по колено в воде, словно на мягких волнах, так легко им всё даётся. Ткк. Неожиданно что-то прорывается сквозь поднявшийся осенний ветер, хочет тоже подняться и натыкается на наши головы. Оно ещё не ело и готово высосать всё это убогое местечко. Наверху, над горами, всё стягивается. А ну говори, немедленно! Проснувшийся идёт своим путём в деревню. Деревья гнутся, но не ломаются. Ветер. Но он уйдёт! И мы. Не будь наше сердце расколото надвое, как вампир осиновым колом, быть бы нам в Штирии! Вот где бы мы хотели очутиться.
В ШЕЗЛОНГЕ УДОБНО ЛЕЖИТ эта юная женщина, которая осталась в горах, чтобы учить кандидатский минимум. Тккие разборки с книгами и конспектами заставляют всё остальное отступить на второй план. Природа настоящая, мысль стремится в будущее, а долгие разборки с собой лежат посередине. Свет приходит и уходит, но то, что выходит из мыслей, потом не выгонишь. Гудрун Бихлер из Граца, где она жила со своей кошкой в квартирке без удобств, оставшейся от родителей, которые переехали на окраину города (кошка молодой мёртвой под присмотром, читатель, так что можешь не звонить, с этим я не буду разбираться, там, где мы все сидим, разобранные по парам и затем рассаженные за разные парты, потому что много болтали, особенно я!), да, эта Гудрун, она изнуряет себя, голова так и льнёт к мыслям, это надолго отрывает её от всего остального, что носит земля: от рекламных щитов, перед которыми беззащитно человечество в своей тщете добиться для себя дешёвых перелётов, льгот и скидок, пока грызущийся за клиентов картель сам не заполучит их по самому дешёвому тарифу. Из единственного, какие есть, единства живых Гудрун Бихлер исключена (для многих она и вовсе невидима и не требует отдельного посадочного места), она сама не знает, что произошло. Пожелай она забронировать себе льготный тариф, она бы не знала, куда и обратиться. Так для одиноких единственно возможно: бежать куда-нибудь подальше, где они тоже потом не смогут жить. По ту сторону обвинения или признания для них уготовано место, где они смогут бесконечно смотреть в землю, если с ними кто-то поздоровается или захочет поболтать, в этой гостинице среди стариков, которые никогда не умолкают, потому что знают: безмолвие для них только начинается! Деревья, тени которых перечеркнут тебя. Многие, кто хочет подвести черту, куда-нибудь уезжают. Выходят на солнце, щурясь на яркий свет там, где они могут стать более могущественными свидетелями нашей цивилизации и отведать её благ, коли уж они приняли вызов — вызов в Грецию, в Анатолию, в Калифорнию, — куда ни глянь, повсюду одна неизвестность, нет ли другого местечка получше. Нет, лучше оставайтесь здесь и покажите, кто тут хозяин.
А тут ещё это воспоминание о двери ванной комнаты, которую давно не мыли; быстро вскрыла упаковку лезвий, невзначай порезала большой палец; мрачный шов, которым мы все сшиты, немного надорвался, вода обрушилась в ванну, потом пар, который хотел обмануть её отражение в зеркале, — до отражения ли, когда уже и тени больше не отбрасываешь. На что сдался жизни этот избалованный отпрыск, который должен учиться, но в этом акульем питомнике, университете, не поплаваешь, не поставив на карту свою жизнь. На что сдалась жизни Гудрун? Нельзя долго раздумывать, когда сзади на тебя набрасывается голодный зверь: только попробовать! — а впереди манит водяной смерч с бездной незнакомых, поющих, блаженных духов, — может, всё же сделать это (пока они не раздумали). За окнами пожилые деревья, отплодоносившие своё, занимаются ритмической гимнастикой. Окажись среди них древо жизни, оно бы присмотрело за тем, чтобы ни одна его ветвь не была сломлена. Как раз была весна, время ветвиться эстетическим категориям, которые мы не можем ухватить, хотя они чёрным по белому собраны на этих листах в букет. Так же, как и ошибки, которые можно совершить против них, например здесь и сейчас. Эти пассажи из книг перенастроили молодую женщину, это уже не квинты второго класса музыкальной школы, их спектр колеблется у основного тона. Подсознательно эта женщина уже давно настраивает себя на смерть, странников не удержишь, и все эти дивные обертоны, которые не дают нам задавать тон, приводят к депрессивному расстройству. Так и Гудрун Б. больше нельзя выделить из всех этих звонов и дребезгов как хороший тон творца. Видимо, она смешалась со всем этим из замешательства; я тоже не знаю, отчего люди губят себя, некоторые могут предсказать это по цветам, которыми они разжились у флористки, вечно промышляющей обходом местных ресторанов, а другие и сказать не могут. Дело вкуса. Одной щепоткой жизнь не пересолишь, а свора поваров не тронет нас настолько, как этот один, испортивший нам всю еду. Предварительный обморок — последний протест, организм переключается на нуль, разница исчезает, нервам поступает телеграмма, и иной раз её заберут, а другой раз нет; жизнь, облокотившись у окошечка, клянёт почтового служащего, что тот не может найти бандероль, ну и пусть она тогда лежит. Последний удар сердца — ни секунды дольше эта студентка не жила, но и ни секунды меньше, скоро юную покойницу смогут осмотреть. Кровь течёт из её запястий и стекает в свилеватое озеро, окружившее её. Электрические импульсы отчаянно гребут по её нервам в своих крошечных лодочках, брошенные туристы, они-то забронировали себе место до самого конца, а их взяли и высадили на скудную почву — как быстро это делается иной раз! Некоторые мёртвые знают своё предназначение, другие действуют наобум, потому что не особенно хотят знать, куда зайдёт дело. Как последний укор — лезвие вонзается в мякоть между связками, которые раньше служили Гудрун для игры на пианино, как шпоры в бока. Будто Гудрун ковбой, который пытается укротить необъезженного коня, лишь бы тот его не сбросил; металл вгрызается в нежные запястья, в эти шарниры, будто специально созданные для тетрадок, газет и книг, а теперь превратившиеся в петли для дверей, которые выплёвывают людей, но не в натопленный зал, в звон бокалов, смех и гомон голосов (как кто-то однажды выразился, чтобы коротко определить то настроение, которое знакомо каждому, но которое трудно выразить в трёх словах, хотя за это даже приз определили: чернильную ручку, чтоб она вас потом обделала!), а наружу, в ночь, в место почивших в бозе, поблекших на бумаге, истёршихся на камне, на черепках, на глине и металле. Представьте себе, вы пустились в прекрасное странствие, но вас ожидает не четырёхзвёздный отель — вас, как двести граммов колбасы внарезку, швыряет в ночь, на острый, как нож, рубеж жизни. Вам уже никогда не собрать костей в этой комнате страха. Вы вдруг лишаетесь всего очарования. Белое тело, животное, будто никогда не видевшее света, погружается на дно; волосы ещё пытаются держаться на плаву, расплывшись по верху горячего садка на тот момент, когда у двери слышится звонок, который больше некому услышать. Эта молодая женщина слишком много учила, то есть пыталась создать собственное учение, но так и не нашла его начал, где берёт начало дорога в жизнь нуждающихся в знании, на которой женщина, однако, встречала лишь таких же нищих, как она сама. В чтение и письмо она никогда особенно не погружалась; откуда же такая погружаемость в садок, куда она себя посадила, — в науку? Мы тоже часто думаем, что это не стоило того; Гудрун понадобились целые годы мнимого беспамятства, чтобы понять это. В деревне Знания её не хватятся. Её сущность давно вытекла к тому моменту, когда мать запасным ключом открыла квартиру и ворвалась, спеша к ложу последнего упокоения дочери, к берегу всех приливов. Но это был не Вильдбах, а пруд на меховом подкладе, уже не греющий даже ноги. Без белых лебедей и царственно гуляющих прохожих — последней спасательной колонны, которая вытряхивает воду на свою же допустимую нагрузку и вдруг останавливается, смирившись, и бросает в неё скомканную пачку из-под сигарет.
Ветер пуще прежнего принялся задирать деревья. Те гнутся, все в одну сторону, будто бредут, наклонившись, по сельской дороге. Штирия — защитная зона, в которой дремучий лес отгоняет бури на окольные пути. Эти леса грезят о мёртвых, как голодные тела о пище. Здесь истлевшие и иссохшие вовлечены в такую увлечённую борьбу за воскресение, будто хотят добиться повышения пенсии задним числом. Гудрун, у которой развилось чутьё на эти вещи (она сама чуть было не пустила корни, но была выдернута), всё равно не верит чутью, поднимает голову от своей книги и прислушивается, как техника шагает вперёд: этот Эдгар Гштанц и летом не станет ходить по альпийским лугам пешком! Странные какие тучи ворочаются в небе, налезая друг на друга. Если бы хозяйка пансиона не знала лучшего объяснения, она бы сказала, что это феном их гоняет, но почему-то холодновато. Она уже в третий раз выбегает на порог, среди своих неспешно копошащихся гостей, чтобы глянуть на небо, которое она бы простирнула при шестидесяти градусах, чтобы оно стало не просто чистым, а ослепительно чистым. Она подсчитывает заказы и записывает в свой блокнот. Может, это считаные заказы, спрашивает себя Гудрун в шезлонге, где она распята на пытки мучительными думами. Только такие неискушённые, как она, всегда хотят распоряжаться собой, чтобы потом всё равно отдать себя в распоряжение других людей — в белых халатах, — соединённых между собой мостками носилок. Ношу погрузят в фургон нейтрального серого цвета и потом где-то зароют, после того, как с пациентки снимут усиленное наблюдение. И всё. Потом земля постучится в крышку гроба со своим последним правом, которое у неё некому будет оспорить. Должно быть, туда же несколько лет назад прошаркали и деформированные ступни в чёрных чулках. Вся семья в сборе! Деревья прощально машут листьями, и начинается ужасное — облететь всю землю, обрыскав перед тем Германию и Австрию, вплоть до последней щели. С тех пор как эти страны закрыли свои фабрики мёртвых, они переключились на чувства, это медийное лекарство, которое нам каждый вечер закапывают в глаза. Гудрун следовало бы начать знакомиться с коллегами-покойниками, такими же многообразно повреждёнными объектами, как и она сама, но, поскольку у неё никогда не было денег на приличную одежду, она и перед жертвами распада является не сказать чтоб одетой. Она хочет назад, чувствуя, что была обделена жизнью. Пусть они (кто?) снова отпустят её пожить на земле. В конце концов, этого хочется каждому. Вдоль автобусного маршрута заметны изменения, остановки вдруг сдвигаются, люди тщетно ждут и удивляются, что знак остановки автобуса и маленькое расписание, прикрытое от дождя козырьком, куда-то исчезли.