Шрифт:
Потом Бронислава хлестала, не останавливаясь, с размаха, размеренно и больно. Его, так неожиданно рухнувшего – и барахтающегося. Прячущего лицо в половики и быстро отползающего.
Кеша пытался увернуться и что-то прокричать под ударами. Но не успевал.
– Моп-поп… моп-поп… – вырывалось только сквозь его стиснутые зубы. – Моп!!! Поп-поп…
Но удар следовал за ударом. И взмах следовал за взмахом.
Наконец, измучившись, она швырнула шланг в сторону, подхватила Кешу и с трудом водрузила на кровать, кинув поверх него его куртку.
– …Я же люблю тебя! – слабо возмущался, бился и плакал под «болонькой» Кеша. – …Козябра!
– Спи, алкаш, – почти ласково сказала Бронислава.
Она сидела у кухонного стола и успокоено смотрела перед собой, не поправляя выбившихся волос. Кеша затихал, постанывая всё глуше.
[[[* * *]]]
«Вот. Дожилася… – горевала Бронислава. – Связалася… Из-за него и в гости никто не приходит. Ни Колюня Струков, ни Мишаня Нечаев… Все дорожку сюда позабыли. Даже Гришенька Летунов с Варварой… И все-то меня позабросили теперь. Одна Зинка через забор подглядывает, растрюха, следит за мной всю жизнь незнай кого. Подозревает изо всех сил, не устаёт…».
Она вспоминала обстоятельных друзей покойного мужа. Мало и скучно разговаривали они теперь с нею при встречах. И не спрашивали ни о чём, и не звали в гости, а торопились, торопились по своим неотложным делам. Борова паяльной лампой палить. Утопленное ведро из колодца кошкой доставать. Или баню срочно топить… А она, подкрашенная, как для клуба, и даже напудренная в будни, всё стояла посреди разных буянных улиц, и там – и сям, и всё глядела им в спины, подолгу.
«Вы зачем такие то? – каждый раз хотелось ей прокричать вслед. – Ну – замуж за городского вышла! Что ж теперь? Раз городской, значит бросовый? И теперь я тоже в бросовые попала, да?.. Удавить, что ль, меня за это надо, как несознательную?.. Разве же можно плохому сразу верить, а не хорошему? Разве же можно – сразу душой на плохое-то поддаваться?! А?.. Да что же это шеи-то у вас теперь в мою сторону не ворочаются, как у волков? Не бирюки вы всё же, люди!.. Ведь вон, Лида Погода с фронта какого себе привезла – чужого-расчужого, аж псковского, да на деревянной ноге, изувеченного, и что? Её вы капли не корили. А он тоже рюмку мимо рта не проносил, между прочим! Не за ворот лил, псковский-то…»
И перед Брониславой снова появились, как живые, они, бредущие внаклон, на почту, против жаркого пыльного ветра, уцепившиеся друг за дружку. Красивая, но темнолицая Лида Погода – и страшный Семён Война. Такой страшный, что от него шарахались собаки…
Лида отвоевала связисткой, а потом заведовала метеостанцией – передавала из конторы по чёрному большому стенному телефону различные цифры, соответственные замерам. А Семён Война справлялся на почте, пришли или нет сообщения по розыску его псковских родных.
– Не было! Завтра, Семён, приходи – завтра день тоже почтовый! Не пустой! – кричали ему заранее.
Он вытирал уцелевшей рукой рваные, всегда влажные, веки и отходил к жене, говорящей в трубку. Конторские переставали щёлкать счётами, смотрели на её военную выгоревшую юбку, потом на неё саму, разминающую у аппарата папиросу «Беломор», и почтительно шептали:
– На фронте головой повредилася. От позвоночного ранения.
– А ведь на учительницу совсем было выучилася. На литературную. Ученье-то всё зазря пропало.
И снова все мелко посматривали на Семёна – не прямо, а урывками: из вежливости. Потому что неловко было каждому здоровому человеку открыто видеть синие страшные оспины по всему лицу – от порохового ожога, и пустой правый рукав его, заправленный в карман пыльного кителя.
– Война… – вздыхали конторские над бумагами.
Все цифры с листа Погода прочитывала отрывисто и хрипло. Она говорила потом:
– Конец связи!
С клацаньем повесив трубку, Погода подхватывала своего Войну под уцелевшую руку, и они уходили, широко раскачиваясь.
«Курлы, курлы», – скрипела Семёнова деревянная нога и стучала по конторским половицам, как колотушка.
Они отправлялись к себе – то под пыльным вихрем, то под вьюгой, то под секущими дождями. И ветер всегда дул им в лицо. А маленькая Бронислава нагоняла их с толпой ребят, чтобы обязательно избить того, кто примется передразнивать Семёна за его спиной – ковылять, припадая на одну ногу, будто стала она тоже деревянная, как у Войны, и скрипуче приговаривать:
– Курлы, курлы. Курлы, курлы.
И если Брониславе удавалось избить насмешника сильно, она бывала довольна собой и горда. А если не очень, то печалилась – будто кто-то там, наверху, видел её слабую, никудышную драку и мог поставить ей за это двойку…
Иногда мальчики не отставали от фронтовиков до самого казённого дома при метеостанции, в котором жили нелюдимо Погода и Война. Он и она сидели там за столом, у окошка, и напряжённо молчали друг перед другом. Между ними зеленела бутылка водки, всегда – полная, будто одна и та же. И летом, при открытом окне, можно было услышать с улицы только один разговор, суровый и короткий.