Шрифт:
– Не Орду ли хоронить собирается русский князь? А?
– Не о смерти думалось мне, сюда едучи.
– О чем?
– Думалось о живом.
– А думалось ли тебе, московский князь, что Орда тоже привыкла думать о живом... товаре?
Хорошо перевел толмач - гулом одобрения ответил шатер: о великом полоне напомнил Мамай, о великих подвигах предков, пощекотал самолюбие.
– Я захватил с собою и живой товар, - ответил на это Дмитрий. Он повернулся опять ко входу и снова крикнул: - Михайло! Давай клетки!
И снова оттеснили Бренка. Снова сгрызлись кашики, и вот уж двое понесли по клетке с соколами. Опять прошли меж огней, клетки, как и все подарки, окропили водой, ошаманили словами неведомыми и поставили на ковер. Удаляясь, кашики, не оборачивая спины к хану, семенили назад, вжав головы в плечи и глядя исподлобья, по-песьи.
– Се добрые соколы!
– повеселел Дмитрий.
– В птичьих и звериных ловах зело борзы.
Соколы были слабостью Мамая. Глаза его загорелись. Еще с детства он упивался соколиной охотой. В стремительном полете, в налете, в ударе и хватанье добычи было что-то от татарского воина-степняка - та же кровожадность, та же беспощадность к жертве, как учил великий Джучи...
– А добры ли они в полете? Не обманывает ли русский князь?
– Ежели сокол отпустит птицу, зайца или лису степную - за каждую тварь, ушедшую из когтей его, я дам табун коней!
– Не отпустит, княже!
– донесся голос Бренка, но сорвался: там налетели на мечника кашики, закрывая ему рот. Послышались удары.
Мамай крикнул - все успокоилось.
– Добро молвил московский князь... Я зову тебя на охоту. Завтра поутру!
Дмитрий поклонился, смяв бороду о грудь, и подумал: "Проносит тучу..."
– А за подарки твои...
– Мамай ухмыльнулся, и шатер ответил ему сдержанным смехом.
– За подарки испей нашего каракумыса [Каракумыс - черный кумыс].
– А нешто, Мамай, Орда оскудела? Нешто нету в ней медов сыченых аль бражных! Коль нету - пришлю!
– Медов нету!
– А нешто Орда промышленным людом, торговым, оскудела? Нешто купцы иноземные вин боле не везут в Сарай?
– Вина иноземного - море в Орде!
Мамай поднял руку и что-то каркнул через плечо. Подлетели служанки, скрытые до того за ханскими женами, ототкнули длинногорлые кувшины и стали наливать светлое фряжское вино в золотые чаши. Первую поднесли хану, вторую налили Мамаю, но тот отправил ее Дмитрию, а себе велел налить темно-коричневого, как старая дубленая кожа, кумыса. Он не стал дожидаться, когда разнесут всем чаши е вином, дождался только музыки, что грянула за шатром, и глотнул кумыса, осторожно, как дикий зверь на неизведанном еще водопое.
Тренькали струны и гремели барабаны, и, когда они затихали, в тишине сновали служанки, разнося вино и кумыс. Ударяла музыка, и все принимались пить.
Пили только под музыку.
"Эко, дивья-то открыли!" - думал Дмитрий и легонько пригублял заморское вино, ощущая солоноватый вкус крови из прокушенной нижней губы.
* * *
Мамай с ханом Магомедом отпустили военную и гражданскую знать, а Дмитрия оставили и более двух часов - с глазу на глаз - выспрашивали его о Руси, о княжествах, об урожае и табунах конских, о ратной силе и вооружении. Спросили, зачем он, князь Московский, воздвиг каменные стены вокруг Кремля... Дмитрий хитрил, отвечая на их вопросы. Хан с Мамаем слушали, кивали и не верили ни единому его слову.
Нескоро Дмитрий покинул ханский дворец. С трудом взобравшись в седло, он поехал по аллее назад мимо не убранных еще подарков, мимо тройного ряда облитых потом кашиков. Бренок на порожней телеге следовал за ним.
У кованых золоченых ворот дворцового сада Дмитрий почувствовал, что у него вдруг стало темнеть в глазах. Он был готов к этому, поняв в единый миг, что это подступает отрава к сердцу. Он с проклятием оглянулся, увидал Бренка на телеге, десяток кашиков, но и они, и ряды груженых добром арб, и строй ханской гвардии - все это померкло и странно смешивалось с криками и звериным воем.
– Княже! Княже!
– уже из темноты послышался голос Бренка [Затмение летом 1371 г. застало Дмитрия Донского в Орде].
Дмитрий, к своему удивлению, все еще держался в седле, еще связанный с этим потемневшим, исчезающим из глаз миром множеством нитей - слухом, зрением, осязанием, памятью о близких и далеких людях, вкусом крови во рту из прокушенной губы, желаниями, верой, тоской по Евдокии, отвращением к коротким толстым пальцам Мамая, царапавшим дорогие ножны сабли, стремлением наконец выбраться из этого душного, грязного, золотого гнезда. Все это жило в нем, было с ним а ту минуту, когда божий мир затопила непроницаемая мгла, особенно густая и плотная оттого, что только что ярко светило солнце.
– Княже! Княже!..
– доносился голос Бренка.
И чем больше слышалось из того мира, который, казалось Дмитрию, он покидает навек, чем громче выли татары и гремели опрокинутые арбы, визжали выбежавшие жены хана и служанки, тем легче становилось на сердце, тем прочнее казалась связь е этим миром, от которого судьба все еще не могла его оторвать.
– За гордыню, за грехи наши...
– молился Бренок. Дмитрий подумал, что надо бы слезть с коня, стать на молитву и тут, на этой прегрешной земле, без соборования и причастия - без того, чем крепка православная могила, вознести к небу последние слова свои, но в окружающем мире что-то стало меняться. Еле уловимой тенью проступил ханский сад, обозначились ворота, позади - аллея, и все это становилось ясней и ясней. Небо светлело, и на нем выступил светлый край солнечного ореола - тонкий серпик, который все рос и рос. К нему были устремлены глаза людей, и замерший было рев тысяч глоток вновь вырвался наружу, потряс сад, дворец, слился с воем и криками базаров, улиц, посадов... Когда же стало во весь размах сиять на небе солнце, Бренок все еще молился, но уже за дарование людям света и жизни, а на аллее началась свара: кашики учинили кражу сваленных с арб подарков, сотники вынули сабли и рубили воров на месте. От дворца охапкой выброшенного сена, растрепанный, бежал главный кам, а за ним - великий темник Мамай. На кругу, где высохла уже кровь убитого отступника, Мамай догнал кама, повалил на землю и стал бить красными башмаками, отчего казалось, что они в крови.