Шрифт:
Мимолетная пауза кончилась, гости зашумели, споря пока между собой, потом вскочил начпартии Лаврентьев, близорукий и странноватый, всегда выступавший невпопад на летучках у Кирьянова, не понимавший его тонких внутренних схем, и крикнул:
– Надо организовать группу спасения!
Кира увидела, как передернулось побуревшее лицо начотряда, как он вжал голову в плечи - начиналась обычная игра.
– И вообще, - опять крикнул Лаврентьев, несуразно размахивая руками, - с Храбриковым никогда не договоришься, для него мы все мальчишки.
– Я подтверждаю!
– напрягая голос, сказал начальник радиостанции Чиладзе.
– Радиограммы идут, Кира Васильевна хлопочет, а ей никто не поможет. Возмутительно просто! Храбриков у нас важней начотряда!
При упоминании Храбрикова столовая оживилась еще больше.
"Нет, оказывается, у него сторонников тут, кроме ПэПэ, - подумала Кира, - но зато Кирьянов - сторонник серьезный. Что дальше?"
Начотряда все бурел, склоняя голову, привлекая к себе внимание, но странно, - то ли от выпитого спирта, то ли еще от чего, - гости на хозяина внимания не обращали. Они галдели, возмущались, они обсуждали невозможность такого поведения Храбрикова. Лаврентьев, севший было за стол, вскочил снова и уже выкрикивал желающих срочно лететь на спасение. Помогать ему вызывался подвыпивший бухгалтер - одряблый и лысый, хотя и молодой, Чиладзе и чья-то жена.
Кира молча поглядывала на галдящих гостей, приходя в себя, чувствуя если и не серьезную поддержку, то единогласное недовольство Храбриковым. Кирьянов, молчавший все это время, изучавший обстановку, вдруг вскочил на стул и заорал, надрывая глотку и наводя своим криком порядок и тишину:
– Хра-бр-риков!!! Храбриков! Хр-раб-риков, в конце концов!!!
– Когда Цветкова таким странным образом потребовала от вас хоть каких-нибудь действий, что сделали вы?
– Приказал лететь.
– И только.
– А что еще?
– Нет, ничего. От перемены мест сумма еще не убавилась? Или вы такой тугодум, Кирьянов?
– Ну, я велел залететь потом еще в одно место.
– Потом или вначале?
– Не помню.
– Я вношу это в протокол.
– Вносите. Такое ваше дело.
– А вот Храбриков помнит, Петр Петрович. Очень хорошо помнит и ссылается на свидетеля. На повариху.
– Нет, не может этого быть, не может... Хотел бы я поглядеть на этого подонка!
– Не волнуйтесь, скоро, возможно, встретитесь.
25 мая. 19 часов
СЕРГЕЙ ИВАНОВИЧ ХРАБРИКОВ
Руки у него тряслись из-за происшедшего, склеротические щеки раскраснелись от выпитого спирта, урчал желудок - верно, сказывалось не очень прожаренное лосиное мясо, - и вообще он недомогал, чувствовал себя разбитым, а тут приходилось лететь.
Привычный к грохоту вертолетных моторов, к дребезжанию стенок, сиденья, пола, самого себя, вплоть до кончиков пальцев, до мочек ушей, сейчас он раздражался, отчаивался, изнемогал, испытывал неумолимое желание открыть дверь и немедленно, несмотря на высоту, выйти из машины.
Зная глубину своей хитрости, он чувствовал себя сильным, когда удавалось, благодаря этому качеству, получать преимущество над другими, прямой или косвенный процент хоть какой-нибудь пользы. Но если случалось проигрывать, он трусил, липко потея, внушая самому себе мысли о недомогании, усталости.
Так было и сейчас.
Вертолет летел над тайгой, а Сергей Иванович стервенел от обиды и злобы - все, что произошло в столовой, на этих именинах, для которых он столько хлопотал, столько работал, было унизительно. Бог с ним, унизиться иногда не грех, если видишь пользу для себя, тут же не было никакой пользы, а была публичная порка, порка...
Леденея, Храбриков перебирал подробности происшедшего, в таких случаях он не торопился забыть, успокоиться, а, напротив, терзал себя, подзуживал, теребил по частям, по фразам и минутам, словно лоскутья, свою обиду.
Он сидел на кухне, ел лосятину - одну, без хлеба, для пользы здоровья, - резал своей финкой мелкие куски, и ему было хорошо, очень хорошо. Храбриков любил такие минуты одиночества. На кухне было много людей, но он отвернулся от них к стенке, к бревнам, конопаченным мхом, и был как бы один. Только иногда от плавного течения мыслей его словно отдергивала повариха, недолюбливавшая его.
– Ты хоть прожевывай, Храбриков!
– кричала она, довольно взвизгивая от собственного остроумия.
– А то глотаешь, как енисейская чайка!
Он вздрагивал, посылал ее про себя в соответствующие места и снова углублялся в еду, неторопливо и основательно. В нем звучала внутренняя музыка, невразумительная, без мелодий, означавшая сошедшую к нему доброту и умиротворенность.
Так он ел, не думая ни о чем неприятном, и вдруг из-за прикрытой двери, откуда неслись взрывы хохота, галдеж и рокочущий голос Кирьянова, раздался крик.