Шрифт:
Это он думал тогда, мальчишкой. А с Демкой они так и разошлись.
Демкино предательство долго саднило память, обжигая чем-то горячим, обидным, но потом все прошло, забылось.
А вспомнилось вдруг сейчас. Не к месту, не вовремя. Предательство Демки касалось только его, здесь же их было четверо. Тогда оскорбили его честь и достоинство, теперь речь шла о жизни.
Семка мотнул головой, отбрасывая эти глупые мысли. "Смешно даже, подумал он, - разве можно сравнивать детство и то, что сейчас? О нас думают, - решил он, - знают и непременно спасут".
Семка взглянул на небо.
Луна, окаймленная мутным кругом, равнодушно озирала окрестность.
– Хорошо! Я признаю свою вину. Вы, вероятно, правы. Я не всегда проявлял достаточно человечности, гуманизма, доброты. Но согласитесь - это вина нравственная. Понимаете? Не уголовная, а нравственная. Это из области человеческих ошибок, о которых не говорится в Уголовном кодексе.
– У вас дети есть?
– Двое. Жена. В конце концов, не я, а моя семья, сознание того, что я единственный ее кормилец, могут вызвать, ну, не оправдание, так снисхождение? Моральное опять же?
– И у него остался ребенок. Он тоже был единственным кормильцем.
– Я готов искупить свою нравственную вину, если уж вы меня обвиняете. Ну, я могу, скажем, платить алименты на воспитание его ребенка.
– Слушайте, Кирьянов! Я вот гляжу на вас, внимаю вашим речам и никак не могу понять: где же предел вашего цинизма, вашей... впрочем, стоит ли подбирать слова - вашей подлости!
– Жалею, что мы встретились с вами в такой неравной ситуации.
– Ситуация неравная, это верно. И, боюсь, выравнять ее не удастся. Вряд ли судья и народные заседатели захотят увидеть лишь вашу нравственную вину, лишь вашу халатность, хотя и за халатность судят. Вы совершили уголовное деяние, Кирьянов. Я не прокурор, пока вы только подследственный, но я говорю вам: убийца - это вы!.. Впрочем, достаточно. Следствие окончено. Вы рассказали мне много больше, чем требуется от подследственного, Кирьянов. И вы мне ясны. Мне же хотелось узнать еще лишь одно. Что думал каждый из вас в девятнадцать часов пятьдесят минут двадцать пятого мая? Что было с каждым из вас - по ту и по эту сторону разделившей вас черты?..
25 мая. 19 часов 50 минут
ВАЛЕНТИН ОРЛОВ
Орелик сидел на краю островка, и его знобило.
В полутьме слышался хруп льда и виднелось небольшое пятно. Дядя Коля продирался к плотику.
Неожиданно для себя Орелик заплакал.
– Дурак!
– прошептал он, ругая себя.
– Дурак!
– Что ты там шепчешь?
– спросил, наклоняясь и вглядываясь в него, Семка.
– Это я виноват!
– крикнул Орелик.
– Я!
– заорал истошно, дико, испугав Семку.
– Дядя Коля! Вернись!
Семка толкнул Вальку в плечо, и тот заплакал на взрыд, не таясь, полез по привычке в карман ватника за платком и вытащил тетрадку.
В нем было письмо Аленке.
Бесконечное, недописанное письмо.
Лицо Орелика вытянулось. Он смахнул рукавом слезы, нерешительно замер.
Потом стал рвать тетрадку.
Мокрые страницы поддавались легко.
– Свихнулся!
– крикнул ему Семка, дрожа и тоже плача.
– Свихнулся, да?
Но Орелик исступленно рвал тетрадку. Глаза его глядели в темноту, и вдруг он замер.
Крик заклокотал в его горле.
– Люди добрые, - пробормотал он.
– Помогите!
25 мая. 19 часов 50 минут
ПЕТР ПЕТРОВИЧ КИРЬЯНОВ
Едкий, желтый дым от выстрела карабина послушно плыл за плечами Кирьянова то в одну, то в другую сторону.
Он метался по комнате, исходя злостью и грубо матерясь.
Наконец шаги его стали ровнее и тише.
Потом остановился, прислушиваясь к себе. Злость угасала, как костер, ее требовалось залить окончательно.
Он подошел к зеркалу, поправил сбившийся галстук, провел, ероша волосы, ладонями по бороде и вышел на улицу, прямо так, в светлом костюме, не одеваясь.
Мороз освежил его, прознобил, и в столовую ПэПэ вошел румяным, в прежнем расположении духа.
– Ну-у!
– гаркнул он, открывая ногой дверь.
– Нальемте бокалы и выпьем их разом!
Гости загудели: спирт уже кончился. Разлили остатки.
– Сейчас придет машина!
– объявил Кирьянов, глядя на часы.
– Привезет ящик спирту!
Гости засуетились, рассаживаясь по местам, готовясь к продолжению праздника. Петр Петрович ревниво оглядел их лица. Чиладзе и Лаврентьева не было. Не было и еще кое-кого. Он запомнил это, сделал зарубку в своей памяти. "Зашевелились людишки, - подумал он, - зашевелились".
– А пока!
– крикнул Кирьянов.
– Выпьемте...
– он подумал, пошатываясь, опустив голову, потом снова вздернул бороду: - За нас!
Он приосанился, в глазах блеснул огонек целеустремленности.
– За нас!
– повторил он.
– За покорителей Сибири! За переустроителей жизни! Виват!
25 мая. 19 часов 50 минут
НИКОЛАЙ СИМОНОВ
Дядя Коля плыл в темной воде, и каждый метр отдавался болью. Телогрейкой он обламывал лед перед собой, но запястья рук были не защищены, и лед резал их. Перехватиться было некогда, неудобно, и он сжимал зубы, думая - странно - не о плотике, не о своей цели, а совсем о неважном теперь деле.