Шрифт:
– Все готово, мистер Смит, - говорит он.
– Хорошо. Начали. Занавес!
Но генеральная репетиция была последней радостью, какую я получал от своих пьес. На премьерах я вначале замирал от страха, потому что они решали мое будущее. К тому времени, когда была поставлена "Леди Фредерик", я успел истратить небольшое наследство, которое получил в руки, достигнув совершеннолетия; прожить на доходы от романов было невозможно. Время от времени мне заказывали рецензии на книги, однажды я уговорил некоего редактора поручить мне отзыв о спектакле, но, видимо, у меня не было способностей к таким вещам; тот же редактор сказал мне, что я не чувствую сцены. Мне казалось, что, если "Леди Фредерик" провалится, для меня останется один путь: на год вернуться в больницу, чтобы освежить свои познания в медицине, а потом наняться врачом на пароход. В то время должность судового врача не считалась завидной, и врачи, окончившие в Лондоне, редко ее добивались. Позднее, когда я уже пользовался успехом как драматург, я ходил на премьеры, чтобы, напряженно следя за реакцией зрительного зала, проверять по ней, не начал ли я сдавать. Я старался затеряться среди публики. Для зрителей премьеры - это когда более, когда менее интересное времяпрепровождение между легкой закуской в половине восьмого и ужином в одиннадцать; успех или неуспех ее особенно их не трогает. Я старался воображать, что присутствую на премьере не своей пьесы, а чужой, но все равно переживание было не из приятных. Меня не утешал ни смех, которым встречали удачную шутку, ни аплодисменты после понравившегося публике действия. Дело в том, что даже в самые легкие свои пьесы я вкладывал так много себя, что не мог отделаться от смущения, когда они становились достоянием сотен людей. Слова были написаны мною и потому были для меня чем-то сугубо интимным, чем мне претило делиться с первыми встречными. Это дурацкое ощущение не покидало меня, даже когда я смотрел свои пьесы в переводе, сидя в театре как никому не известный зритель. Короче говоря, я вообще не ходил бы смотреть свои пьесы, ни в вечер премьеры, ни в какой другой вечер, если бы не считал нужным проверять их действие на публику, чтобы на этом учиться, как их писать.
XXXI
Путь актера труден. Я говорю не о тех молодых женщинах, которые идут на сцену, потому что у них смазливое личико (если бы машинисток подбирали по признаку красоты, они с тем же успехом могли бы работать в любом учреждении); и не о тех молодых людях, которые выбирают театр, потому что у них хорошая фигура и никаких склонностей к чему-либо иному. Это - залетные птицы: через некоторое время женщины выходят замуж, мужчины становятся агентами по продаже вин или берут подряды на внутреннюю отделку квартир. Я говорю об актерах по призванию. У них есть талант и желание работать. А работать нужно упорно и долго, - к тому времени, когда актер поймет, как играть ту или иную роль, он порой уже слишком стар, чтобы ее играть. Его профессия требует бесконечного терпения, несет с собой много разочарований. Бывают тяжкие полосы вынужденного безделья. Успехи редки и преходящи. Награды недостаточны. Актер отдан на милость превратностям судьбы и непостоянству публики. Едва он перестает нравиться, как о нем забывают. И тут уж ему не поможет, что когда-то он был кумиром толпы. Он может спокойно умереть с голоду, толпе теперь все равно. Я всегда помню об этом, и потому мне легко быть снисходительным к кривлянью, капризам и суетным выходкам, которые актер себе позволяет, когда находится на гребне волны. Пусть себе важничает и чудит. Ведь это так ненадолго! И, в конце концов, вся эта самовлюбленность - часть его таланта.
Было время, когда сцену окружал ореол романтики, и все с ней связанное казалось таинственным и влекущим. В цивилизованный мир восемнадцатого столетия актеры вносили элемент фантазии. В "век разума" их беспорядочная жизнь будоражила воображение; героические роли, которые они исполняли, стихи, которые они произносили, заставляли видеть в них высших существ. По "Вильгельму Мейстеру"[81] Гёте - этой замечательной и незаслуженно забытой книге - можно судить, с какой нежностью поэт относился к труппе бродячих актеров - скорее всего, очень посредственных. А в девятнадцатом веке актеры указывали путь к спасению от давящей респектабельности индустриальной эры. Легкость нравов, которую приписывала им молва, занимала воображение молодых людей, вынужденных ради заработка корпеть в какой-нибудь конторе. Это были сумасбродные, беззаботные создания в трезвом и осмотрительном мире, и чужая фантазия наделяла их волшебными чарами. У Виктора Гюго в его "Виденном" есть сценка, трогательная по своему скрытому юмору, где благонамеренный маленький обыватель описывает ужин у актрисы, вкладывая в это описание и ужас, и удивление, и немножко зависти к такому беспутству. Раз в жизни он почувствовал, что ему сам черт не брат. Боже мой, как лилось шампанское, как роскошно была убрана ее квартира, какие тигровые шкуры, какое серебро!
Эта слава померкла. Актеры теперь - положительные, почтенные, обеспеченные люди. Их обижало, что их считают особым племенем, и они решили сделаться такими, как все. Они предстали перед нами без грима, при ярком свете дня и предложили нам самим убедиться, что они играют в гольф и платят налоги, что они - мыслящие мужчины и женщины. По-моему, все это вздор и чепуха.
Я был коротко знаком со многими актерами. Я любил бывать в их обществе. С ними не скучно - они за словом в карман не лезут, умеют рассказать анекдот, превосходно пародируют. Они великодушные, добрые, смелые. Но я никогда не воспринимал их как обыкновенных людей. Никогда не мог по-настоящему с ними сблизиться. Они - как кроссворд, в котором для нужного слова не хватает клеточек. Мне думается, дело здесь в том, что личность их состоит из всех ролей, которые они играют, а в основе ее лежит что-то аморфное, мягкое, податливое, чему можно придать любую форму и любую окраску. Один остроумный писатель высказал предположение, что недаром актеров так долго не разрешали хоронить на кладбищах - совершенно ясно, что у них нет души. Это, конечно, сказано для красного словца. Актеры - очень интересный народ. И писатель, если он искренен, должен признать, что у него есть с ними некоторое сходство: подобно им, он являет собой сочетание несочетаемых свойств. Актер - это все персонажи, которых он может сыграть; писатель - все персонажи, которым он может дать жизнь. Оба воспроизводят чувства, которых - по крайней мере в данную минуту - не испытывают, и, одной своей стороной стоя вне жизни, изображают ее для удовлетворения своего творческого инстинкта. Иллюзорный мир для них действительность, и они дурачат ту самую публику, которая служит им материалом и выступает как их судья. А поскольку иллюзорный мир для них действительность, они могут считать действительность иллюзией.
XXXII
Думаю, что я начал писать пьесы по той же причине, что и большинство молодых писателей: передавать на бумаге разговор мне казалось легче, чем строить повествование. Доктор Джонсон еще давно заметил, что выдумывать приключения не в пример труднее, нежели диалоги. Проглядывая старые записные книжки, в которых я, восемнадцати-двадцати лет от роду, набрасывал сцены для задуманных пьес, я вижу, что диалог у меня в общем получался легкий и естественный. Шутки теперь уже не вызывают улыбки, но выражены они теми словами, какие в то время были в ходу. Разговорный язык давался мне сам собой. Впрочем, шуток там мало, и тон их изрядно свирепый. Сюжеты моих пьес были один мрачнее другого, и кончались они сплошным мраком, отчаянием и смертью. В свое первое путешествие по Италии я взял с собой "Привидения"[82] и для отдыха (серьезно я тогда занимался Данте) перевел их с немецкого на английский, чтобы поучиться драматургической технике. Помню, что при всем моем восхищении Ибсеном пастор Мандерс показался мне довольно-таки скучным. В театре "Сент-Джеймс" в то время шла "Вторая миссис Тэнкери"[83].
В последующие два-три года я написал несколько одноактных пьесок и разослал их в театры. Некоторые из них мне так и не вернули, остальные я, разочаровавшись в них, сам уничтожил. В то время, и еще долго после того, безвестному драматургу было гораздо труднее попасть на сцену, чем теперь. Пьесы шли подолгу, больших денег на постановки не тратили, и основные театры всегда могли рассчитывать на то, что в нужную минуту небольшая группа драматургов, возглавляемая Пинеро и Генри Артуром Джонсом[84], предложит им новую пьесу. Еще не вышел из моды французский театр, и в Англии были очень популярны французские пьесы в вольных переводах, вернее - в более целомудренных вариантах. Может быть, потому, что "Стачка в Арлингфорде" Джорджа Мура[85] шла в Независимом театре, я забрал в голову, что единственная возможность проникнуть в театр - это составить себе литературное имя. И вот я, забросив на время драматургию, стал писать романы. Читатель волен считать, что такой методичный и деловитый подход был не к лицу молодому автору и свидетельствует скорее о практическом складе ума, нежели о внушенной свыше потребности обогатить мир творениями искусства. Выпустив два или три романа и подготовив к печати сборник рассказов, я сел и написал свою первую многоактную пьесу. Называлась она "Порядочный человек". Я послал ее Форбсу Робертсону, популярному в то время актеру, по слухам, понимавшему толк в искусстве, а месяца через три, когда он мне ее вернул, - Чарльзу Фромену, Тот тоже ее вернул. Я ее переписал и наконец, успев к тому времени выпустить еще два романа, из которых один ("Миссис Крэддок") имел большой успех, так что кое-кто уже видел во мне серьезного писателя с будущим, послал ее в Театральное общество. Там ее приняли, и В. Л. Кортни, член комитета, нашел возможным напечатать ее в "Фортнайтли ревью". До этого он опубликовал только одну пьесу -"Облик ночи" миссис Клиффорд, так что это была большая честь.
Поскольку Театральное общество было в то время единственной организацией такого рода, издания его вызывали большой интерес, и критики подошли к моей пьесе не менее серьезно, чем если бы ее поставил какой-нибудь видный театр. Старые рутинеры во главе с Клементом Скоттом разругали ее на все корки; рецензент "Санди Таймc" (фамилию его я не запомнил) заявил, что в ней нет ни проблеска сценического таланта. Но критики, не устоявшие перед влиянием Ибсена, сочли ее достойной внимания и писали сочувственно и ободряюще.
Мне уже казалось, что после такого скачка вперед дальнейшее будет сравнительно просто. Однако я вскоре убедился, что не достиг ничего, разве что немного набил себе руку. После двух спектаклей моя пьеса умерла. Имя мое было известно узкому кругу людей, интересовавшихся экспериментальным театром, и я не сомневался, что, если напишу подходящие пьесы, Театральное общество их поставит. Но этого мне было мало. На репетициях я познакомился с теми, кто интересовался Обществом, в частности с Грэнвилем Баркером[86], игравшим главную роль в моей пьесе. Отношение, которое я там встретил, мне не понравилось, показалось покровительственным и нетерпимым. Грэнвиль Баркер был очень молод; мне самому едва исполнилось двадцать восемь лет, а он, сколько помню, был на год моложе меня. Он был весел, обаятелен, шаловлив и битком набит чужими мыслями. Но в нем чувствовался страх перед жизнью, который он выдавал за презрение к стадности. Презирал он, кажется, все на свете. Ему не хватало какого-то внутреннего заряда. Мне казалось, что в искусстве нужно быть сильнее, энергичнее, грубее, выносливее, крепче. Он написал пьесу "Замужество Анны Лит", на мой взгляд малокровную и жеманную. Я же любил жизнь и хотел ею наслаждаться. Я был твердо намерен взять от нее все, что можно. Одобрения кучки интеллигентов мне было недостаточно. К тому же я не был в них уверен: когда Театральное общество, неизвестно почему, поставило однажды глупый и пошлый фарс, я сам видел, как члены Общества хохотали до колик. Я сильно подозревал, что в их интересе к серьезной драматургии много напускного. Мне нужна была не такая аудитория, но широкая публика. К тому же я был беден. Жить в мансарде и питаться черствым хлебом не входило в мои планы. Я уже обнаружил, что деньги - это некое шестое чувство, без которого остальные пять неполноценны.