Шрифт:
Он садился в автомобиль, который ему полагался по должности, с таким чувством, будто это был его собственный автомобиль. Но не только на этот автомобиль, но и на весь горсовет он смотрел как на «свое» учреждение, как на «своих» служащих: смотрел глазами того купца, который нанимает себе «молодцов» и искренно считает, что он «благодетельствует им», потому что «кормит» их. Варискин никогда не говорил «у нас в горсовете» или «наш горсовет», но всегда — «у меня в горсовете», «мой горсовет». И, говоря так, совершенно точно выражал то, что думал и чувствовал. Даже про город он говорил — «мой город», чувствуя себя хозяином и владельцем его.
Его арестовали в связи с арестом второго секретаря обкома, который выдвинул его в председатели горсовета: он, выходит, был ставленником врага народа. Свой арест он встретил с искренним и негодующим недоумением: как это осмелились арестовать его, «хозяина города»? И когда его вызвали на первый допрос, он пошел быстро, решительно, бормоча про себя что-то кому-то «доказать», а потом даже и «показать». Но на допросе получилось совсем неожиданное. Уполномоченный Яхонтов, исполнив предварительные формальности, внушительно посмотрел на него и холодно спросил:
— А теперь сознайся: за что мы тебя арестовали?
Этот вопрос сразу же сбил с толку Варискина. Он понятия не имел, что следует отвечать на подобный вопрос, но все же не смешался, а принял важный, напыщенный вид. Его, несомненно, подбадривало то, что Яхонтов был еще молод, а лицо у него было славное, простое, «компанейское».
— Видишь ли, товарищ следователь… — начал было он. — Ежели говорить прямо, по-большевистски…
Яхонтов тут же крепко хлопнул кулаком по столу и резко крикнул:
— А я тебе не «ты» и не «товарищ»! Встать! Каблуки вместе!
Варискин растерялся и не знал, что ему делать. Он продолжал сидеть, раскрыв рот с самым чистосердечным недоумением, и мигал оторопевшими глазами. Яхонтов вскочил с места, обежал вокруг стола и два раза, справа и слева, изо всех сил ударил его по скулам.
— Встать! Кому говорю!
Варискин растерянно поднялся, ничего не понимая, а Яхонтов, не давая ему говорить, стал бить его по лицу: сначала кулаком, а потом каменным прессом. Варискин хрипло закричал, поднял было руки, чтобы закрыть лицо, но вдруг глянул в глаза Яхонтова и сразу же понял, что ни пощады, ни спасения нет. Инстинктивно он мотнул раза два головой, пытаясь уклониться от ударов, а потом вдруг упал на пол: не оттого, что его свалили эти удары, а оттого, что он сразу потерял все физические силы. Яхонтов же, ничего в припадке злобы не разбирая, стал бить его, лежачего, ногами в сапогах, стараясь побольнее ударить носком сапога в живот или в пах. А потом остановился и, тяжело дыша, сел на свое место.
— Встань! Садись! — приказал он.
Варискин, стирая рукой кровь с разбитого лица, поднялся на дрожащих ногах и почти упал на стул, ничего не понимая. Все слова, которыми он хотел что-то «доказать», совсем исчезли из сознания, и он смотрел с видом полной растерянности.
Яхонтов со злобой посмотрел на него и пробурчал:
— Учить вас, гадов!
А потом зло рванул лист бумаги и схватил ручку с пером.
— Сознаешься? — с угрозой спросил он, впиваясь глазами.
Варискин смотрел, но по-прежнему ничего не понимал.
— Так я же… В чем же сознаться?
— Не знаешь? — гадко ухмыльнулся Яхонтов и поднял голову. — Эй, смотри! Жорке отдам! — пригрозил он непонятной угрозой.
Варискина посадили в одиночку. Он от этого совсем упал духом, но понять не мог ничего: в чем он должен сознаться? что значит — сознаться? На двух следующих допросах он лепетал что-то невнятное и все пытался что-то объяснить. Яхонтов не слушал его, смотрел на него со злобой и с презрением, грозно ругался страшными ругательствами, пугал каким-то Жоркой. Однако он и сам не знал, что ему делать. Придумать для Варискина более или менее правдоподобное обвинение, которое можно было бы связать с другими делами, он не мог, а поэтому и требовал, чтобы Варискин это обвинение придумал сам. Но Варискин не понимал ничего, да вряд ли он и мог придумать что-нибудь путное.
Получалось странно и нелепо. Яхонтову был нужен не подлинный Варискин, но Варискин-фикция. Однако человек-фикция продолжал оставаться человеком-действительностью и угрожал Яхонтову ничем иным, как тем, что он с тупой упорностью не превращался в фикцию, не растворялся и не исчезал в ней. Яхонтов требовал, угрожал, кричал, ругался озлобленной руганью, бил, но Варискин все оставался самим собою, действительным: бессильно, но упорно сопротивляющимся.
Тогда Яхонтов вызвал Жорку.
Варискин не знал, кто такой этот Жорка, и не знал, зачем его вызывает Яхонтов. Но когда Яхонтов срывающимся, запыхавшимся голосом вызвал по телефону этого Жорку, у Варискина сразу остановилось похолодевшее сердце. Он с ужасом и с мольбой посмотрел на Яхонтова, хотел что-то сказать, но не нашел ни одного слова, а только затрепетал, как трепещет подстреленная птица, которая уже видит бегущую к ней собаку, видит полураскрытую пасть, сверкающие блеском клыки и густую слюну, скатывающуюся с черных губ.
Жорка вошел. Варискин со страхом посмотрел на него, готовясь увидеть что-то ужасное, но ничего ужасного не увидел. Жорка был просто паренек лет двадцати пяти, тонкий и вихлястый, со смазливым лицом и даже с некоторой развязной кокетливостью: видно было, что он считает себя красивым. Но у него были узкие, запавшие глаза в глубоких глазницах и пучковатые мохнатые брови на чрезмерно развитых надбровных дугах, и это делало его лицо странно обезьяньим. Он остановился у двери и, ухмыляясь ухмылкой, от которой его лицо стало передергиваться, мотнул Варискину головой: