Шрифт:
Жизнь совсем бессмысленна. В театре готовим юбилейный спектакль, в котором я играю главную роль. Спектакль о колхозе, я юный бригадир полевой бригады, для меня эта роль еще труднее, чем жена Шадрина в горьковском театре, но я пустилась на хитрость и играю проверенный "повальный" штамп: большие ботинки, две косички в разные стороны, ситцевый платочек во-круг шеи, безбровая, милая, смешная девчонка - все это я украла у неповторимой артистки Бабановой: именно такой Бабанова была в спектакле "Поэма о топоре" и пленила всех.
Все пять ведущих наших артисток получили звание заслуженных, и я, как ни странно, тоже, ну а за Тройку обидно, они ждали Героев Социалистического Труда, а им не дали, зато всякая нечисть имеет эти звания.
Встречи на приемах с Владо мучительны, стараюсь на приемах не бывать. Его неотрывный взгляд прожигает меня, с него спало величие, спокойствие - нервный, мне кажется, даже злой, ловит мой взгляд, неужели он считает возможным нашу любовь заменить тайной связью, неужели он не понимает, что это невозможно. Почему же люди могут красиво любить и не могут красиво расстаться...
У меня нет больше сил не замечать его. И я повернулась к нему... Броситься в его объятия... ничего на свете больше не знать!
"Рамона"... мой любимый английский вальс... он же знает это... он же сам достал мне где-то эту пластинку... наш домик... неужели это он попросил музыкантов сыграть... неужели посмеет пригласить меня танцевать... сердце когда-нибудь разорвется... его милые привычки... как он ест, смеется, ходит, носит мундир... как, в тысячу первый раз улыбаясь, поправляет мое русское "Попiович" на югославское "Пiопович"... как не может заучить ударение в слове "писать", и я до слез хохочу, а Владо чуть не плачет, когда я разъясняю смысл только что произнесенной им тирады: "Мне завтра в вашем министерстве нужно будет много пiисать..."
Все югославы уезжают, они окончили академию, и Борис пригласил всех к нам на прощальный обед. Эти красавцы присутствовали тогда на обеде в Белграде у маршала, они учились у нас в военной академии, теперь ее окончили и уезжают домой. Бедная чешка Марта, с той самой операции у нас дома у нее так и длится роман с этим очаровательным югославским генералом. Марта в отчаянии от разлуки. Я спросила Бориса, почему он не боится "этих" иностранцев? "Ну эти же наши коммунисты, даже лучше, если знаешь, о чем и как они думают". От тех "других" Борис трусливо, глупо, часто бестактно шарахается.
Скорее бы отозвали Владо! И пусть уезжает! И пусть женится! На своей уродливой черногорке! На своей, как они все женятся, партизанке! И пусть! И пусть!!! И пусть вообще умрет от любви ко мне!!!
Владо исчез. Он должен исчезнуть, другого выхода нет.
44
Борис вернулся из Японии каким-то другим. Я еще не пойму каким - может быть, более хватким: снова и снова заключает бесконечные договора на переиздание "Непокоренных", вдруг заключил с прекрасным ленинградским театром договор на пьесу, стал еще более активным в своем союзе, часто вылетает в республики "наводить порядок", а на самом деле "насаждать свой порядок", стыдно за эту его деятельность. Я ведь встала перед Борисом на колени, чтобы он не ехал в Ленинград добивать несчастных Ахматову и Зощенко после их цековского разгрома; это я познакомила доброго, умного, удивительного Зощенко с Борисом, как же Борис смеет, может участвовать в этом погроме?! Вместо Бориса добивать их поехал Костя. И как я теперь понимаю, Борис вылетает в республики для таких же погромов. Снова, снова, в который раз начинается "идеологический штурм" интеллигенции - снова запреты, переделки, уничтожение и унижение личностей.
А теперь Борис вдруг заперся в кабинете - пишет... Что? А вдруг статью типа "Трумэн на побегушках"?.. Ни одной строки, имеющей отношение к литературе, Борис в своем роскошном кабинете не написал... волнуюсь, жду... дым из-под двери кабинета от его "Казбека" валит, как при пожаре.
– Тимоша, поздравьте, я написал большую статью о Японии для журнала!
С волнением читаю, слабо написано, неповторимо плохим стилем, бедная Япония, и уж совсем недопустимы обороты речи, которые бросаются в глаза даже мне, обыкновенному читателю, и как теперь обо всем этом сказать Борису, чтобы не обидеть, и ведь по другому-то он все равно написать не сможет.
Папочка! Мой бедный Папочка! Тогда он сказал о Мите и Борисе, что они никогда ничего не создадут - нечем. Им уже по сорок лет, оба допущены к творчеству, и ничего.
Мягко, издалека предлагаю Борису помочь, как бы исправить мелочи в статье... Какое это было "блоу ап", какая вспышка магния: на меня полыхнул взгляд, полный презрения, уничтожающий.
Так статья и пошла в журнале, потому что редакторы не исправляют секретарей Союза писателей.
И с пьесой дела идут плохо. Борис повез в театр совсем сырые наброски, и на сей раз меня удивила схожесть материала с пьесой Леонова об оккупации. Борису нельзя браться за незнакомую тему.
Начались бесконечные поездки в Ленинград, нескончаемые переделки. На премьеру поехать не смогла. Полная неудача.
Умолила Бориса по "великому блату" запросить КГБ о Баби и Папе, и на сей раз пришел ответ: умерли в лагере - ни когда, ни где, ни за что. Нет! Нет! Нет! Нет! Не верю! Не верю! Живы! Живы!
Во второй раз в мою жизнь врывается Охлопков: нежданно-негаданно, как пятнадцать лет назад, опять приглашает в свой театр, который у него наконец появился. Он, оказывается, видел все мои спектакли в Ленкоме.