Шрифт:
– Во многих колхозах голоднее, чем жилось на той каторге во времена Достоевского. С чего бы он стал врать в своих записках?
– Оставить тему, - скомандовал Беседин.
Все-таки кто-то произнес:
– Теперь на каждого цепи надеты...
Вытянули из грязи в штабель сто бревен, а бугор в наряд записывал сто пятьдесят, пронесли бревно на плечах тридцать метров, он отмечал - сорок: надо же заработать в день по девятьсот граммов хлеба на человека.
Иванов говорил мне:
– Приписка - страшные документы для истории. Если мы фактически вырубили миллиард столетних сосен и елей, то в документах их два... Да перетащили на плечах, по записям, на сотни тысяч километров... Зато в речушках при диком сплаве дно устлали тяжелыми бревнами по отчетам вдвое меньше, чем на самом деле, чтобы скрыть под водой преступную бесхозяйственность. Бумага терпит...
Девятьсот граммов ржаного хлеба в день работяге при плохом приварке это немного. Голодными спать ложились, мечтая утром получить пропеченную горбушку да еще с приколкой кусочка хлеба - дескать, в пбайке вес точный.
Пбайки из хлеборезки приносили рано утром в широком ящике, раздавал их сам бригадир. Одни толпились у ящика, жадно посматривая на хлеб, а другие с деланным равнодушием оставались вдалеке и, медленно подходя, небрежно брали пайку.
Илья несмело пожаловался: нет ему горбушки и во вторую очередь, опять досталась водянистая середка...
Бригадир, как всегда, огрызнулся:
– Не я режу хлеб! Родить, что ли, горбушки?
Иванов крикнул:
– Да они по блату идут! Не маленькие мы. Знаем...
– Знаешь - наводи ревизию!
– А что? И навел бы! Как минимум дай семь горбушек на пятьдесят паек. И хоть бы раз в месяц проверить вес - застать хлебореза на месте преступления...
Многие были согласны с Ивановым. Бригадир отмолчался.
На выколке бревен из тонкого льда Иванов отказался ступать в опасное место. Бригадир ударил его палкой. Иванов оттолкнул Беседина. Завязалась драка. Вечером за бригадира заступился нарядчик. Иванов попал в карцер. Вернулся ли он из карцера в бригаду - я не узнал, потому что меня положили в больницу - истощен до крайности: кожа и кости. Пеллагра, дистрофия... На тыльной стороне кистей рук, на шее, лице, на плечах - красные пятна. Губы казались подкрашенными. Расстроился желудок.
Больным давались горошинки витаминов. Заметно помогали жидкие дрожжи, внешне похожие на мучной раствор, - их готовили бочками и давали пол-литровыми банками, иногда дважды в день. У каждого больного была своя банка.
В нашей палате было человек двадцать да в трех соседних по столько же.
Нигде так не мечтают, как в лагерях. Говорили: скорее бы война закончилась, больных отпустят домой. Постоянно рождались слухи: там-то сактировали стариков, освободили не только по бытовым статьям, но и болтунов по пятьдесят восьмой.
– Политических? Не верьте! Свист! Параша... Не отпустят изменников, гитлеровских старост...
– Нет, не параша... Письмо получил один. Не свист.
– А ты его видел?
Разгорался спор, больные ссорились.
Февраль. Сугробы за окошками, но в солнечные часы падали капли с крыш. Темнели тропинки, уплотнялся снег. Наконец-то стали разрешать нам в халатах ненадолго выходить на крыльцо погреться на солнышке.
Побольше давали теперь никотиновой кислоты, аскорбинки, дрожжей, и я повеселел, мечтал заняться чем-нибудь. Дневничок бы вести... Иные игрушки мастерят, распускают на нитки свою старую одежду и что-то шьют, а то и вышивают, если найдут разноцветные нитки. Придумать бы для доходяг самый легкий труд, хотя бы часа на два в день.
На крыльцо больницы в выходной пришел Иванов.
– Баржу ремонтируем, - рассказывал он.
– У Достоевского в записках ломали баржу. Здоровые, сытые, любили на урок брать работу. Цепи звенели на людях, а работа кипела, а мы на урок не берем, нам бы день кое-как скоротать. Этот бугор помягче Беседина, отвернется от нас, как будто и не видит, а мы бездельничаем. Взял в бригаду трех картежников, те связаны с вольняшками, заботятся о процентах, а сами вовсе не работают. Девятисотка выписывается пока...
Иванов принес мне карандаш, старую книжку с мелким бледным шрифтом и посоветовал на ее страницах писать. А что удивительного? Достоевский записки свои о каторжниках начал в госпитале острога, первые главы долго хранились у госпитального фельдшера.
Я записывал кое-что из прошлого, задумывался, поглядывая в окно на кучевые облака, на редко пролетавших ворон, хлопотливо заботившихся о гнездах. Появились проталины в зоне, грачи похаживали по земле, разыскивая зернышки прошлогодних трав.