Шрифт:
Холодная родниковая вода плохо отстирывала грязь. Я изо всех сил тер материю руками, но она не становилась от этого чище. Тогда я окунул всю рубашку в бочажок и стал тереть ее вместе с илом, который зачерпывал ладонью со дна. Бочажок стал похож на грязную лужу. Но, к моему удивлению, материя рубашки от ила отмякла, а когда я дождался, чтобы весь ил унесло течением в ручей, увидел, что грязь отошла даже от воротника. Еще несколько раз сполоснув и отжав рубашку, я начал спускаться к катеру.
Дым из двери и из дырки иллюминатора уже не шел. Весь очаг был полон хороших углей, доски на каменке уже просохли снаружи и я распялил на них рубашку. В каюте стало так тепло, что я разделся по пояс. Впервые за много дней я сидел на настоящей кровати, хотя и ржавой, похожей на металлолом, но все же кровати, в настоящей каюте с проржавевшими бурыми стенами и наслаждался теплом!
Дождавшись, когда рубашка высохла, я снова поднялся к источнику и выстирал куртку. К вечеру у меня все было чистое и сухое. Даже носовой платок. Мне никогда раньше не приходилось стирать — этим занимался отец и стиральная машина, я только помогал. Но оказалось, что стирать руками совсем не трудно.
Я даже ухитрился осветить каюту. Нащепил с досок, просохших до звонкости, лучинок, поджигал их с одного конца, а другой конец зажимал камнями на столе. Пропитанные морской солью лучины горели слабо, но все же давали кое-какой свет. Правда, свет-то мне и не был особенно нужен — ложился спать я рано, когда снаружи еще не наступала полная темнота. А ночи на острове стояли такие, что в шаге впереди ничего не было видно. И почему-то к вечеру небо всегда затягивало тучами. Я ни разу не видел над островом луны.
Так и сейчас — как только смерклось, забрался в каюту, улегся на постель, подложил под голову чистую куртку и натянул на плечи второй кусок ткани от японского матраца. Дверь в каюту прикрыл не полностью — оставил небольшую щель, чтобы шел свежий воздух.
В очаге тихо меркли угли. Снаружи слышался плеск прибоя. В сломанных перилах палубного ограждения постанывал ветер. А мне было хорошо.
Уже засыпая, подумал, что свободного дня так и не получилось.
КАКИМ БУДЕТ ДОМ
Первый раз я спал по-нормальному — в майке и трусиках.
И не просыпался ни разу до утра. А когда поднялся, камни камина были еще теплыми и в каюте было уютно.
Одежда моя просохла и стала приятной. Когда натягивал на себя рубашку, она мягко прикасалась воротником к шее. Эх, и повезло же мне с этим катером!
Доски, которыми я обложил камни очага, сделались легкими и звонкими. Они легко раскалывались киркой и щепились ножом. Надо будет насушить их побольше и перетащить в ходовую рубку. А сейчас — завтракать.
Я вынул из шкафчика двух недожаренных цыплят, горсть кизила, пять саранок, налил из бутылки воды в кружку. Потом раздул камин и вскипятил чай с кизилом.
Все-таки для жизни человеку обязательно нужны стены. Палатка — это на несколько дней, это не настоящее. А вот железо… Я ударил кулаком по стене каюты. Ничто его не пробьет. Только зимой, наверное, будет зверски холодно. Никаким камином не прогреешь эту железную коробку.
Я уже не ждал, что меня найдут. Еще сидя в палатке после болезни, отчетливо понял, что судьбу мне никто не принесет на тарелочке и не сунет под нос: «Возьми, пожалуйста!». Я сам должен делать эту судьбу, и только от меня зависит, останусь я жив или опущу руки и тихо загнусь от отчаянья.
Дожарив цыплят — я насаживал их на лучины и крутил над огнем, — позавтракал и сразу же принялся за оставшихся. Их нужно было выпотрошить, отрезать ноги и головы и провялить.
Я перетащил весь свой запас — двадцать три штуки — на берег, разделал их там и ополоснул в морской воде. Я уже заметил, что если цыпленка помочить в морской воде, а потом поджарить, он становится как соленый.
Что бы я ни делал на острове, я думал.
Никогда в жизни я столько не думал, как здесь, в одиночестве. Думал о жизни, о людях, об отце, о себе. Вспомнил, как однажды отец принес мне очень красивую трехцветную шариковую авторучку, я прочитал на ее корпусе, что она сделана в Японии, и сказал, что заграничные вещи лучше наших. Отец тогда страшно разозлился и закричал:
— Ты еще в жизни-то ничего посмотреть не успел, а готов все заплевать. Лучше! Да если ты еще о нашей стране ничего не знаешь, как можно так говорить?
В другой раз он сказал:
— Самое худшее, что может испытать человек в жизни, — это самоуспокоенность. Когда все кажется законченным, сделанным, правильным и тебе остается легко скользить по ровненьким рельсам, проложенным кем-то другим. Вот это-то скольжение и превращает человека в рациональную амёбу.
Он всегда радовался, когда удавалось сделать что-нибудь новое. Наверное, это перешло и ко мне. Я радовался, когда построил палатку. Танцевал, как индеец, когда удалось добыть огонь. Гордился, что отыскал мидий и умею складывать нодью. Жалел, что руки мои еще неловки и не все умеют делать. И что я еще очень мало знаю. Прав был отец — я еще ничего не видел и не пережил. Остров — мое первое серьезное испытание. Выдержу — значит буду немножко ближе к настоящему человеку. А не выдержу… об этом никто не узнает. И хорошо.