Шрифт:
Без четверти двенадцать Лещевского вызвали в приемный покой, где его дожидался муж Морозовой - больной, с которой он разговаривал сегодня утром.
От этого узкоплечего парня в вылинявшем коверкотовом пиджаке и в кепке с длинным козырьком (он поспешно сдернул ее при виде приближавшегося хирурга) попахивало водкой.
– Извините, доктор, - начал он разговор, - выпил по дороге. Сами понимаете мое положение...
А потом Лещевскнй поднимался на второй этаж в большую операционную. Это были торжественные минуты, и сколько бы раз они ни повторялись, они не становились для него обыденными. Он любил их, эти минуты, и испытывал такое волнение, как будто переступал порог операционной в первый раз. С годами приходил опыт, руки обретали уверенность, движения - точность, но волнение оставалось всегда, незаметное даже для очень близких людей. Со стороны казалось: по коридору идет спокойный, уверенный в себе человек, при появлении которого в больнице наступала тишина, напряженная и уважительная. Даже горластые санитарки, которые до этого истошными голосами считали простыни и полотенца, и те умолкали.
Когда Адам Григорьевич был студентом и ему впервые пришлось присутствовать на операции профессора - знаменитого хирурга, он был потрясен и навсегда зачарован обстановкой, царившей в операционной. И больше всего появлением профессора. Профессор шагнул в дверь, как актер на сцену. Он вытянул вперед руки с красивыми длинными пальцами, и сестра бережно натянула на эти руки перчатки. Перестал существовать тот хорошо знакомый студентам человек со смешной привычкой поминутно нюхать табак, и появился другой - блестящий, собранный, элегантный, несмотря на свои шестьдесят пять лет, - человек, воле и искусству которого было подчинено сейчас все...
Лещевский и не подозревал, что эта заурядная операция перевернет всю его жизнь...
На вторые сутки у Морозовой резко подскочила температура.
Лещевский не выходил из больницы сорок восемь часов. Все, что можно было сделать, он сделал. Но состояние больной ухудшалось с каждым часом. На консилиуме все пришли к общему мнению - перитонит, нужна повторная операция.
Морозова умерла у него под ножом...
Ее доставили не в карете "Скорой помощи" и не на носилках. Больная пришла в больницу сама с чемоданчиком, в котором были аккуратно уложены вещи.
И должна была уйти сама. Если бы не эта нелепая случайность.
Лещевский сидел на патологоанатомической конференции, уровнив голову на руки. Как сквозь толстое стекло, приглушенные, плохо различимые, доносились до него слова: "Несовместимо со званием...", "Безответственность...", "Пятно на весь коллектив", "Пусть следователь разберется..."
Дело передали в прокуратуру. Теперь, когда Лещевский появлялся в больнице, вокруг него наступала тишина. Но это была уже другая тишина, не прежняя, уважительная, а холодная и настороженная. Лещевский слышал за спиной перешептывания, ловил на себе сочувственные взгляды друзей и насмешливые - недругов. Постепенно он стал замечать, что теряет уверенность в себе, ту самую уверенность, которая так помогала ему за операционным столом.
Судебное заседание по обвинению хирурга Лещевского в служебной халатности было назначено на двадцать девятое июня. Но заседание так и не состоялось.
Началась война. В сутолоке о Лещевском все забыли:
и органы юстиции, и органы здравоохранения, хотя он напомнил о себе заявлением, в котором просил послать его рядовым врачом куда-нибудь в передовую часть.
И пока хирург ждал решения своей участи, в город, грохоча, ворвались немецкие танки...
Он соскучился по запаху хлороформа и операционному столу. Ему хотелось работать. Иначе можно было сойти с ума.
Но думать пришлось не только об операциях.
Вчера полицейские утащили умиравшего комиссара из третьей палаты, как мешок с картошкой. Лещевский почти застонал от душевной боли. Когда-то он сутками не отходил от таких вот тяжелобольных, страшась от мысли, что погаснет слабый огонек жизни.
И вот теперь на его глазах этот огонек насильно гасили.
Сейчас, блуждая между потрескавшимися памятниками и машинально читая каждую надпись, Лещевский думал об Алексее Попове.
Могилу Лещевский нашел в самом конце аллеи.
И рядом с роскошным мраморным надгробием-коленопреклоненным ангелом в нише из черного мрамора на куске вертикально поставленного темно-серого гранита - поблескивали золоченые буквы:
"Здесь покоится Иван Васильевич Москалев. Родился в 1866 году, умер в 1916 году, января 19 числа. Господи, прими дух его с миром".
Лещевский оглянулся, на дорожке никого не было.
Он положил к основанию памятника букетик цветов.
Возвращаясь, он снова ломал голову: какая же всетаки связь между этим шофером из Москвы, как он называет себя, и купцом Москалевым? Прасол лежит себе и не подозревает, что в то время, когда другие могилы запущены, заросли, обвалились, к его памятнику кладут свежие цветы. Нет, что-то здесь не так!
Какая-то тайна, черт побери. И все-таки врач не жалел, что позволил себя уговорить. Он шел, ступая по листьям, густо усыпавшим давно не метенную дорожку кладбища, шагал не торопясь, погруженный в свои мысли.
...У больницы стоял черный "вандерер". Едва хирург поравнялся с автомобилем, оттуда вышли два немецких офицера.
– Вы доктор Лещевский?
Он кивнул головой.
– Садитесь, - приказал один из офицеров. И, заметив, что врач колеблется, раздраженно бросил: - Да поживей, черт побери!