Шрифт:
– За Семена!
– поднял граненый стаканчик.
– За нашего героя, чтоб ему земля всегда была матерью.
Мы выпили.
– Ты ешь, - сказала жена.
– Наговоритесь, ночь длинная.
Она принялась потчевать нас обоих, проворно накладывала в тарелку яичницу с салом и колбасой, творог, потянулась к тарелке мужа, но он ее накрыл короткопалой рукой в сетке набухших вен. Категоричный жест не требовал пояснений. Мы еще посидели несколько минут в неловком молчании за накрытым столом, за нетронутыми яблоками и остывшей глазуньей. Из-за облаков проклюнулось солнце, заглянуло в окно и сразу же спряталось.
– Пэпэхашки не раз выручали, - под удивленный взгляд жены сказал Захар Константинович.
– Позднее мы их похитрее смастерили, нам даже премию начальник отряда назначил, отломил по червонцу на брата... А тот случай, что я говорил, осенью приключился. Во какой случай, как сейчас помню.
...Их научили терпению - ждать. Ждать лежа, скрючившись в три погибели, стоя на деревянных ногах в непогоду и в вёдро, не выдавая себя, не обнаруживая своего месторасположения. Но и те, кого они ждали, не были дураками, тоже научены кое-чему. В общем, чья возьмет, чья выучка лучше. Третий день Пустельников, Минахмедов и Калашников лежали в секрете, караулили связника от куренного Ягоды; днем спали попеременно, прикрывшись от реки замаскированными приборами ППХ, но в то же время больше надеясь на собственный слух.
– ...Стояла середина сентября. Днем - теплынь, к ночи - роса, как лед, холодная, зуб на зуб не попадает. Зато по росе если след - отлично видать. Калашников с Минахмедовым над Семеном шутки шутят: чихать, мол, хотел связник на твой прибор из "консервы" - переступит и пойдет своей дорогой. Лучше ушки на макушке держи - надежнее. Хлопцы просто трепались от нечего делать, шепотом, чуть слышно. Темно, вокруг ни огонька тебе, ни звездочки на небе. Неба не видать - с вечера от реки туман наплыл, протянешь руку тонет, как отрезали ее. А он, гад, связник тот, не идет. Не иначе как липовые данные подсунули. Тогда всего хватало.
...На исходе ночи туман поредел. Белесые космы еще цеплялись за маковки сосен, клубились в низинах и перелесках, стлались над Бугом, вытягиваясь в длинные простыни, но небо местами открылось, в разрывы проглядывала луна, мигали бледные звезды, и еле заметно, подсвеченный из глубины, на востоке серел краешек неба.
Очередное утро близилось.
– Опять потянули пустышку, - с досадой буркнул Калашников.
– Опять ночку здесь коротать.
– Наше дело телячье.
– Минахмедов сладко зевнул.
– Не пойдет, его дело. Другой будет. Третий будет. Целая сотня будет. Я правильно говорю, Семен?
Семен поднял к нему удивленный взгляд и тоже зевнул.
– С чего ты такой разговорчивый стал?
– Он с деланным недоверием посмотрел на солдата.
– Ты часом не того?
– Какой того?
– Дрыхал, наверно, теперь проснулся и балабонишь, как пустая бочка.
– Зачем бочка?
– обиделся Минахмедов и стал шарить в кармане, - видно, хотел найти курево.
Хлопцев клонило в сон. Тишина убаюкивала, было слышно монотонное журчание воды у подмытого берега, иногда на той стороне взлаивал пес.
– Поспать бы минуток шестьсот, - промолвил Калашников и тут же поправился: - Поначалу бы баньку, попариться, с пивком, чайку крепенького с огурчиком, чтоб прошибло потом. Папаша мой завсегда так парился.
– За потом дело не станет. Прозеваем связника - шибанут, ажно дух захватит. Перестал бы трепаться, парень.
– Семен сказал это полусерьезно, полушутя.
– Толкни его, - показал рукой на дремавшего Минахмедова.
– Силен дрыхнуть!
Калашников, однако, тянул свое:
– Не, брат, устал я от всего: от войны, от границы, от таких ночек. Скорее бы кончилось. Я бы тогда не шестьсот минут, неделю бы дрых без просыпу.
Семен отмахнулся от разговора, толкнул Минахмедова.
– Кончай ночевать.
Минахмедов испуганно дернулся:
– Правая сторона пошел, да?
– Он отвечал за охрану правого сектора. Где пошел?.. Когда пошел?.. Зачем одманишь, Семен?
Хлопцы даже не улыбнулись, самим спать хотелось до чертиков, надоело разговаривать шепотом, плести всякие были и небылицы, мечтать о послевоенной жизни в гражданке. Неугомонный Калашников замурлыкал популярную песенку о Ване, который понапрасну ходит и ножки бьет, Минахмедов позевывал, Пустельников разминал пальцами набрякшие веки.
– Собачий сын!
– сказал Минахмедов.
– Кто?
– уточнил Калашников.
Не было нужды пояснять, в чей адрес ругательство - о чем бы ни говорили, неизменно возвращались к распроклятому связнику, по милости которого маются трое суток в секрете, на сухом пайке, на сырой осенней земле, и, по-видимому, на этом не завершатся их бдения.
– Чтоб ему пусто было!
– подал голос Калашников.
– Тихо. Тихо давай! Слышишь?
– Минахмедов вытянул шею.
В реке всплеснулась вода, прокричал чибис. И стихло. Осенняя тишина вновь окутала землю. Серая полоска на горизонте светлела, начавший было редеть туман недвижно застыл, небо заволокло, ночь как бы стала еще темнее.