Шрифт:
Говорят, со временем прошлое становится ближе. Должно быть, правда. Два немолодых человека сейчас окунулись в минувшее, и груз прожитых лет словно не давил им на плечи. Создавалась иллюзия, будто оба они вернулись в милый их сердцу Кошкин дом, о котором рассказывали, притворно охая и деланно сокрушаясь.
Рассказ первый
Петр Януарьевич накладывал на подбородок Ахметки последние швы, и хотя в операцию, длившуюся три с лишним часа, он вложил все умение, на душе осталась досада - вернуть лицу первородную форму не смог: парень теперь на всю жизнь останется криворотым. Петр Януарьевич проникся к солдату болезненным состраданием, представлял себе, как тот однажды посмотрится в зеркало. Видимо, чувство вины перед Ахметкой, вины, абсолютно несостоятельной, было написано на лице Петра Януарьевича, потому что Олечка сочувственно посмотрела и вскинула брови, - дескать, при чем здесь мы? Скорее, мол, заканчивай, пора отдохнуть, поесть и согреться.
В операционной гулял ветер - дуло в наспех, кое-как заделанные окна и двери, пахло окалиной и лекарствами. Далеко за поселком еще шел бой, и сюда, в Кошкин дом, доносились ослабленные расстоянием глухие раскаты артиллерийских разрывов, проникал запах пороховой гари, и Ольгу Фадеевну буквально шатало от всего этого.
– Ну, хватит, - сказала она.
– Следующего, - велел Петр Януарьевич, когда увезли Ахметку.
Следующим оказался Семен. Раненный в грудь навылет и в руку, парень лежал без сознания. В глубоком шоке его привезли, в шоке положили на операционный стол. В глазах Олечки отразился испуг, когда она посмотрела на огромную рваную рану, из которой, пузырясь, продолжала сочиться кровь, на перебитую в предплечье руку с побуревшими краями открытого перелома. Она разматывала бинты, и ей самой становилось плохо.
– Господи!
– крикнула в отчаянии.
– Пульс?
– сухо спросил хирург.
Пульс был едва слышен.
– Ума не приложу, как он выжил, - говорила сейчас Ольга Фадеевна. Неделю лежал без сознания, жар убивал в нем остатки жизни.
– Так уж и остатки - насмешливо сказал Петр Януарьевич.
– Дюжий парень, он бы и не такое перенес.
Ольга Фадеевна возмутилась:
– О чем ты говоришь!.. Такая рана. Плюс отек легких.
– До отека не дошло, допустим. Отек только начинался.
– Тебе легко говорить, - горячилась Ольга Фадеевна.
– А каково ему было? Четвертое ранение за войну. Представляете? И все четыре тяжелые! Плох он был, хуже некуда. Однажды в беспамятстве упал, и в довершение ко всем бедам открылась у него старая рана на бедре. А он хотя бы разик пожаловался или застонал на перевязке. Зубы сцепит и улыбается с закрытым ртом. И видно же: болит. А он, как мальчишка какой-нибудь, скалится. Удивительный был парень! У меня мурашки по спине, когда бинт отрываю, самой больно, плакать хочется. Он же...
– Удивляюсь, зачем ты в сестры пошла, такая плакса? По всякому поводу реветь - слез не напасешь.
– ...он же, чтобы меня не расстраивать, - доканчивая фразу, сказала Ольга Фадеевна, - улыбается, и все.
– Сказав это, строго посмотрела на мужа: - Не по всякому поводу я ревела. Понятно тебе?
Петр Януарьевич притворился, будто слова жены задели его мужское самолюбие, будто приревновал ее к прошлому.
– Вот она где собака зарыта!
– вскричал он.
– Вот когда правда-матка сама открывается! Ты, оказывается, была неравнодушна к нему.
Увядшие щеки Ольги Фадеевны зарумянились, она с укоризной посмотрела на мужа.
– Будет тебе выдумывать!
– Ты, Олюшка, брось. Я не предполагал...
Она его вдруг перебила:
– Мало ли чего не предполагал ты.
– Она посмотрела мужу прямо в глаза, даже с вызовом.
– Кто не любил Семена? Женя была к нему равнодушна? Вера Сергеевна? Или тебе он был безразличен? Сеню любили все. Кроме этого... Ну, вспомни, рябоватый, вечно чуб на палец наматывал.
– Вацура?
– Я его терпеть не могла, Вацуру. В семнадцатой он был один такой нахал. Сениного мизинца не стоил.
Петр Януарьевич украдкой мне подмигнул:
– Вот-вот.
В семнадцатой их было одиннадцать. Койки стояли почти впритык одна к одной. Семен лежал между Ахметом Насибулиным и Вацурой, рябым двадцатишестилетним сапером, раненным в ногу, но уже начавшим ходить при помощи костыля. Наверстывая упущенное, Вацура после обхода врача слонялся по госпиталю, надоедал сестрам и нянечкам или резался в самодельные карты, отчаянно мошенничая при этом и сквернословя. Его отовсюду гнали, пустомелю, откровенно смеялись над его рассказами о личных подвигах. Один Насибулин побаивался рябого и, когда тот оказывался поблизости, втягивал голову в плечи.
– Не боись, криворотый, - зло шутил Вацура и разражался хохотом.
– Я сам пужаюсь, на твое рыло глядючи.
Насибулин отмалчивался.
Семену по-прежнему было худо, плохо затягивалась рана в предплечье, держалась высокая температура. Молчаливый, неправдоподобно длинный на короткой и узкой ему солдатской койке с провисшей скрипучей сеткой, он недвижимо лежал, часто впадая в беспамятство, иногда бредил и звал кого-то невнятным голосом.
Прошло полмесяца со дня операции, постепенно, один за другим стали подниматься поступившие в госпиталь одновременно с Семеном, делали первые неуверенные шаги в узких проходах между кроватями. Один Насибулин оставался ко всему безучастен, часами лежал лицом вниз, пряча в подушку обезображенный подбородок. Иногда доставал круглое зеркальце и украдкой подолгу гляделся в него, морщась и суживая глаза, и совсем редко, когда все засыпали, извлекал из-под матраца завернутую в непромокаемую бумагу фотокарточку, на которой был снят рядом с молодой женщиной, почти девочкой, одного с ним роста, глядел на нее и плакал, глотая слезы и содрагаясь всем телом.