Шрифт:
– Это что за девочка?
– спросил майор изумленно.
– Новенькая опять? У вас, помнится, не было такой?
– Нет, это так... статья особая... Тихонова внучка, Глаша... при нем живет... да... Так спрашиваете вы, зачем мне баб столько? Сухой вы человек, Дормидонт Петрович. Разнообразие во всем надобно, без него жить скучно. Бабы для меня все одно как яблоки свежие: люблю. А только не станете же вы все одну титовку или апорт целый век жевать, захочется вам и китайского яблочка, и боровинки, и того-другого. Правда?
– Мне все равно это. Хоть бы совсем их не было.
– То же я и говорю. Сухой вы человек. Так и бабы. И из них любая свой вкус имеет. Одна сладка, другая с кислотцой, а которая оскомину набивает, а это не плохо: и оскомина в свою меру хороша. По саду пройдешься, нынче с одной яблони сорвешь, завтра с другой, а уж вчерашнего яблока и в рот взять не захочешь. И бабы: приглянется иной раз какая, как вдруг загоришься весь, эх! Хочу вот эту одну, хоть провалиться сквозь землю: вынь да положь!
Заблистали серые глаза у Василия Иваныча: помолодел будто.
Майор его слушал мрачно.
– А где у вас Агафон?
– вдруг перебил он хозяина.
Василий Иваныч обернулся.
– Ягутка, позови сюда Агафона, да принеси... знаешь?
– Слушаю-с.
Через несколько минут, протекших в безмолвии - нарушал его только стук тарелок да сердитый майорский кашель,- к столу на четвереньках подполз рыжий бородатый мужик в сермяге. Яркие кумачные заплаты пестрили ему полы и грудь; спина вся расшита была дубленой кожей. За пазухой торчала балалайка. Отряхнувшись, он смело стал перед барином и глядел строго, без улыбки.
– Здравствуй, Агафон, закусить хочешь?
– спросил Василий Иваныч.
– Давай.
Василий Иваныч взял у подскочившего Ягутки кусок желтого мыла.
– На.
Агафон перекрестился: громко чавкая, зажевал он мягкое мыло полным ртом. Потом с хрустеньем съел десяток горячих угольев, принесенных из кухни в деревянной чашке. Наконец, Ягутка сунул ему ломоть хлеба, намазанный мыльной пеной с волосами от утрешнего бритья.
Сожрав все без остатка, Агафон почесался, крякнул, сел на корточки и, звякая на балалайке, запел тихонько:
– Жена мужа продала
За старого старика,
За медведя-плясуна,
За мальчишку-прыгуна.
V
Майор отвернулся равнодушно, прикусив усы.
– Гляньте, Василий Иваныч, яблоко-то какое: отсюда видно. Ишь, блестит, точно паникадило.
– Белый налив.
– Сшибить бы его. А что, Василий Иваныч, чем нам доску дырявить, давайте по яблокам палить. Это занятней выйдет. Кто больше сшибет?
Василий Иваныч сморщился и затряс головой.
– В яблоки не годится стрелять, Дормидонт Петрович.
– Почему?
– Неловко.
– Грех великий, ваше высокоблагородие, - как гусак, засипел сгорбленный Тихон, нарезая барину жаркое дрожащими руками.
– Великий грех. Это все одно, что землю-матушку ножом резать.
– Да мне только бы вот это одно сшибить. От одного не станется. Майор понемногу оживлялся.
– Вот что, Василий Иваныч, давеча мы с вами так стреляли, а теперь давайте на интерес. По одному яблоку на выбор. Ежели оба по яблоку сшибем, значит, паки вничью и спорить больше не буду, а ежели я промахнусь, так вот эти самые пистолеты свои тебе отдам. Владей, коли лучше меня стреляешь!
Майор, говоря все это, сумятился сильно. Что его так подмывало, Василий Иваныч понять не мог. И ноздри раздувал майор, и зубы, как лошадь, скалил, и двигал бровями, а усы то веером распушал, то завивал в пышные кольца, то заплетал жгутом, то связывал в узел на затылке.
– Что ж...
– И замялся неведомо отчего Василий Иваныч. Странная жуть, необъяснимая, напала на него; небо вдруг в один миг почернело, будто и душно так стало.
– Что ж... Я пожалуй... Можно и в яблоко. А что мне поставить?
Майор засмеялся хрипло, подпрыгнул на одной ноге и взял цепко Василия Иваныча за рукав.
– Я тогда... у вас... бабу возьму... любую.
– Бабу? Да ведь вы до них не охотник?
– Мне какую-нибудь... завалященькую... я ведь так только, чтоб похвалиться... все одно, обстреляете вы меня...
– горячими губами шептал Мухтолов.
Василий Иваныч повернулся круто и пошел в дом; Майор следом. Сзади охал и причитывал, ковыляя, Тихон. Василию Иванычу было страсть как не по себе. Чудное впервые в жизни изведал он чувство. Казалось, не наяву с ним все это, а во сне; во сне он идет и идет не по своей воле: приказывают ему, и ни слова супротив он выговорить не смеет. Крикнуть бы сейчас прямо в лицо майору: не хочу стрелять и не стану, отвяжись!
– и так вот и выговорил бы сразу, да нельзя: не ворочается язык. И хочется, и не хочется, и как-то хотенье сошлось с нехотеньем, переплелись в одно, вместе, не разобрать, как и что. Сердце ноет и ноет пуще, а уж пистолет в руке, и курок взведен, и уж шагает Василий Иваныч об руку с майором мягкой отавой по середней дорожке сада.