С.А. СЕМЕНОВ
ГОЛОД
Роман-дневник.
25 апреля 1919 года.
Я очень люблю Петроград! Из окна вагона уже видны трубы, церкви и крыши, крыши, крыши. И над всем протянулось огромное, дымное небо. Господи, как бьется сердце! Сейчас, сейчас приеду!
Выскочила на перрон и сразу растерялась. Все кричат, бегают, суетятся. У меня с собой немного продуктов. Везу для голодного папы, а у проходных весов, кажется, реквизируют. Вокруг милиционеров столпилась целая куча. Плачут, ругаются. Неужели у меня тоже реквизируют?
Слава Богу! Через весы проскочила благополучно. Господи, как же это? На вокзальных часах уже без десяти шесть! А трамвай ходит только до шести. Мне же далеко!.. В Гавань!.. Успею ли?
Бегу через вокзал и никого не вижу. Толкаю всех без разбора. И чувствую, чувствую, как сзади позорно треплются мои жалкие две косички. Наверное, все смеются. А я еще в шляпке... Еду в Петроград, чтобы служить. Мне уже пятнадцать лет.
Как сумасшедшая, выбежала на Знаменскую площадь. Какие эти мальчишки нахалы! Так и пристают. Барышня, барышня, пожалуйте тележку!
– Ну, вы, оголтелые, пошли прочь! Вишь, барышню совсем закружили.
Поднимаю глаза и благодарю чуть не со слезами.
А лицо простодушное, широкое и румяное. Глаза замечательно добрые. И большая, русая борода. Наверное, не обманет.
– Давайте, барышня, донесу. Не сумлевайтесь, все будет в аккурат... Пожалуйте на трамвай.
– Благодарю вас, благодарю. Мне на пятый номер. Не знаю, куда... Пожалуйста... Господи, куда же вы меня сажаете? Мне же в Гавань!.. А этот куда? куда?
– Скорей, скорей, барышня! Последний прозеваете. В аккурат этот самый!.. На Васильевский!..
Слышу, на площадке говорит кто-то:
– На Васильевский, на Васильевский этот...
Слава Богу, попала. Гляжу, а мужик протягивает руку:
– На чаек-с, барышня.
И, конечно, я покраснела. Всегда, всегда краснею, когда даю кому-нибудь деньги. Вот глупая-то... Сколько же дать этому... товарищу?
Покраснела еще больше и протягиваю двадцатирублевую керенку.
– До... до... довольно?
Господи! Все лица на площадке заулыбались. Поглядывают на керенку в протянутой руке и улыбаются. Конечно, конечно, даю очень много!..
А товарищ вдруг:
– Маловато-с, барышня.
Ах, какой он нахал! И лицо совсем не добродушное, а хитрое. Противная публика смеется еще больше. Господин в пенснэ посмотрел, нахмурился и отвернулся. А товарищ все протягивает руку.
Ищу в кошельке еще керенку, и пальцы дрожат. Господи, все смеются надо мной, а я стою красная, красная. Протягиваю еще одну:
– Сдачи... сдачи у вас нет?
– Нет-с, барышня.
Противный! Он еще смеется. Щурит глаза и смеется.
– Нет, нет... ради Бога, возьмите... не надо сдачи.
Едем по Невскому. Какой он стал печальный, безлюдный. Милый, родной Невский. Говорят, люди умирают на ходу от голода. Господи, как же я-то буду жить? Очень голодает папа или нет?
Уже Николаевский мост. Вот Пятая линия. Сейчас, сейчас.
Звоню изо всей силы.
– Кто там?
Ах, какой сердитый, раздраженный голос! Это - Антонина. Наверное, она голодная. А я почти ничего не везу...
– Тонечка, милая, открой... Это я... я... Неужели не узнала?
С размаху бросилась ей на шею. Целую и плачу. Странно! Почему же я так обрадовалась ей? Она совсем чужая. Жена брата. И нехорошая, черствая. Шея у ней костлявая. И теперь-то она не рада мне. Чувствую это сквозь свои слезы. А все почему-то целую, целую.
– Привезла чего-нибудь?
– Ах, Тонечка, извини, хлеба не привезла. Даже сама всю дорогу голодная ехала. Вот тут в мешке остался еще кусок, да крошки... я сейчас, Тонечка...
А Тонька смотрит тяжело и неприязненно на меня и очень любопытно на мешки. Наверное думает, что мама нарочно ничего не хотела послать из деревни. А у нас ведь и у самих не было хлеба; на одной картошке сидели... Ах, как она смотрит жадно и нехорошо! У меня даже руки трясутся. Лихорадочно развязываю мешки и высыпаю крошки на стол в кухне. Развязываю еще, еще.
– Вот мама прислала немножко грибов сушеных для папы и Шуры... масла немного... да творогу. А больше и для папы ничего нет.