Шрифт:
Доктор Ямпольский ждал смерти латыша с часу на час - таким дистрофикам положено умирать скоро. Но латыш тянул жизнь, увеличивал средний койкодень. Ждал смерти латыша и Рябоконь. Петерс лежал на единственном в больничке длинном топчане, и после латыша доктор Ямпольский обещал эту койку Рябоконю. Рябоконь дышал у окна, не боясь холодного пьяного весеннего воздуха, дышал всей грудыо и думал, как он ляжет на койку Петерса, после того как Петерс умрет, и можно будет вытянуть ноги хоть на несколько суток. Нужно только лечь и вытянуться - отдохнут какие-то важные мускулы, и Рябоконь будет жить.
Врачебный обход кончился. Лечить было нечем - марганцовка и йод творили чудеса даже в руках Ямпольского. Итак, лечить было нечем Ямпольский держался, накапливая опыт и стаж. Смерти ему не ставились в вину. Да и кому в вину ставились смерти?
– Сегодня мы сделаем тебе ванну, теплую ванну. Хорошо?
Злоба мелькнула в белесоватых глазах Петерса, но он не сказал, не шепнул ничего.
Четыре санитара из больных и доктор Ямпольский затолкали огромное тело Петерса в деревянную бочку из-под солидола, отпаренную, вымытую.
Доктор Ямпольский заметил время на наручных часах - подарок любимому доктору от блатарей прииска, где Ямпольский работал раньше, до этой каменной мышеловки.
Через пятнадцать минут латыш захрипел. Санитары и доктор вытащили больного из бочки и затащили на топчан, на длинный топчан. Латыш выговорил ясно:
– Белье! Белье!
– Какое белье?
– спросил доктор Ямпольский.- Белья у нас нет.
– Это он предсмертную рубаху просит,- догадался Рябоконь.
И, вглядываясь в дрожащий подбородок Петерса, на закрывающиеся глаза, шарящие по телу вздутые синие пальцы, Рябоконь подумал, что смерть Петерса - его, Рябоконево, счастье не только из-за длинной койки, но и потому, что Петерс и он были старые враги - встречались в боях где-то под Шепетовкой.
Рябоконь был махновец. Мечта его сбылась - он лег на койку Петерса. А на койку Рябоконя лег я - и пишу этот рассказ.
Рябоконь торопился рассказывать, он торопился рассказывать, а я торопился запоминать. Мы оба были знатоками и смерти и жизни.
Мы знали закон мемуаристов, их конституционный, их основной закон: прав тот, кто пишет позже, переживя, переплывя поток свидетелей, и выносит свой приговор с видом человека, владеющего абсолютной истиной.
История двенадцати цезарей Светония построена на такой тонкости, как грубая лесть современникам и проклятия вслед умершим, проклятия, на которые никто из живых не отвечает.
– Ты думаешь, Махно был антисемит? Пустяки это все. Ваша агитация. Его советчики - евреи. Иуда Гроссман-Рощин. Барон. Я простой боец с тачанкой. Я был в числе тех двух тысяч, что батько увел в Румынию. В Румынии мне не показалось. Через год я перешел границу обратно. Дали мне три года ссылки, я вернулся, был в колхозе, в тридцать седьмом замели...
– Профилактическое заключение? Именно "пьять рокив далеких таборив".
Грудная клетка Рябоконя была кругла, огромна - ребра выступали, как обручи на бочке. Казалось, умри Рябоконь раньше Петерса, из грудной клетки махновца можно было сделать обручи для бочки - предсмертного купанья латыша по рецепту доктора Ямпольского.
Кожа была натянута на скелет - весь Рябоконь казался пособием для изучения топографи-ческой анатомии, послушным живым пособием-каркасом, а не муляжом. Говорил он не много, но еще находил силы сберечь себя от пролежней, поворачиваясь на койке, вставая, ходя. Сухая кожа шелушилась по всему телу, и синие пятна будущих пролежней обозначались на бедрах и пояснице.
– Ну, пришел я. Трое нас. Махно на крыльце. "Стрелять умеешь?" "Умею, батько!" - "А ну, скажи, если на тебя нападут трое, что будешь делать?" - "Что-нибудь придумаю, батько!" - "Вот правильно сказал. Сказал бы - "порубаю всех",- не взял бы я тебя в отряд. На хитрость надо, на хитрость". А впрочем, что Махно. Махно и Махно. Атаман. Все умрем. Слыхал умер он...
– Да. В Париже.
– Царство ему небесное. Спать пора.
Рябоконь натягивал ветхое одеяло на голову, обнажал ноги до колен, храпел.
– Слышь ты...
– Ну?
– Расскажи про Маруську, про ее банду.
Рябоконь откинул одеяло с лица.
– Ну что? Банда и банда. То с нами, то с вами. Она - анархистка, Маруська. Двадцать лет была на каторге. Бежала из московской Новинской тюрьмы. Ее Слащев расстрелял в Крыму. "Да здравствует анархия!" - крикнула и умерла. Знаешь, кто она была? Никифорова ее фамилия. Гермафродит самый настоящий. Слышал? Ну, спим.
Когда пятилетний срок природного махновца кончился, Рябоконя освободили без выезда с Колымы. На материк не вывозили. Махновцу пришлось работать грузчиком на том же самом складе, где он ишачил пять лет в чине зэка. Вольняшкой, свободным человеком на том же самом складе, на той же самой работе. Это было непереносимое оскорбление, оплеуха, пощечина, которое немногие выносили. Кроме специалистов, конечно. А так у заключенного главная надежда: что-то изменится, переменится с освобождением. Отъезд, отправка, перемена места тоже могут успокоить, спасти.