Шрифт:
– А я, назло приметам, считаю число тринадцать как раз счастливым, – сказал Лопатин.
– А я об этом даже и не думаю, – рассмеялся Рындин. – Счастливое число – вообще дурость! Счастливый человек – другое дело… Вот вы, например, счастливый человек. Сегодня здесь, на Ледовитом, а какой-нибудь месяц назад были на Черном, в Одессе!
Лопатин ответил, что видеть эвакуацию Одессы было не такое уж счастье.
– Но ведь эвакуация-то прошла на ять! По крайней мере, судя по тому, что вы нам сами рассказывали при первой встрече. Или тогда наврали, а теперь совесть зазрила?
– А вы полегче на поворотах! – сердито сказал Лопатин. – Все, что рассказал вам тогда, могу повторить и сейчас, слово в слово. По счастливым человеком себя не чувствовал. Ни дураком, ни уродом не был.
Удивленный этой вспышкой Рындин, не найдясь, что ответить, схватился за свой здоровенный бинокль и сделал вид, что он что-то разглядывает в море, хотя разглядывать, кажется, было нечего, а Лопатин, отвернувшись от него и глядя в летевшую по борту воду, снова, в который раз, вспомнил ту свою последнюю одесскую ночь, когда уходили в Севастополь.
Немцы запоздало бомбили опустевшую гавань, горели пакгаузы. Катера грузились при мерцающем дымном свете пожаров. Начальник одесской морской базы, высокий хладнокровный бородатый моряк, неторопливо постукивая каблуками по бетонному пирсу, подошел к иронически наблюдавшему за бестолковой бомбежкой генералу Ефимову и небрежно бросил руку к козырьку:
– Товарищ командующий, разрешите пригласить вас перекусить…
– Пошли! – Ефимов широким жестом захватил всех, оказавшихся рядом, и первым вошел в стоявший тут же, у пирса, опустевший домик командного пункта. Там, внутри, не было ровно ничего, кроме накрытого белоснежной скатертью стола с бутылками и бутербродами. Стол стоял, как вызов судьбе и немцам. Все, не садясь, выпили по стакану вина, глядя в красные от пожара окна. И Ефимов и моряк понимали, что этот их последний не то ужин, не то завтрак на пирсе – щегольство и даже мальчишество, но в то же время он – и последняя их молчаливая пощечина врагу, только сейчас, с опозданием на сутки, опасливо подходившему к окраинам вымершего города.
Дожевав бутерброды, все спустились по трапу на плясавший под ногами катер. У Ефимова были тяжелые, свинцовые от усталости глаза. Вспышка озорства прошла. Впереди был Севастополь, а позади – два месяца боев по колено в крови и все-таки, несмотря на всю эту кровь, оставленная Одесса…
– Так-то, товарищ корреспондент, – сказал Ефимов, невесело глядя в глаза Лопатину своими свинцовыми глазами. И отсвет пожара на миг сделал их кровавыми…
Нет, какое уж туг счастье! Просто люди делали все, что могли.
Такое чувство действительно было. Но под ним – горечь, залитая в душу по самую пробку.
Лопатин так долго молчал, что Рындин, наверное решив, что он обиделся, подошел, положил ему руку на плечо и сказал, что насчет вранья он пошутил, хотя с кем не бывает – и разведчик иной раз наврет как сивый мерин, и у писателей не без этого.
Лопатин кивнул и объяснил, что вспомнил про Одессу и задумался, поэтому и молчал.
Рындин, забыв свою тяжелую руку на плече у Лопатина, глубоко вздохнул:
– Жалко ребят! – Ребятами он называл всех хороших, по его мнению, людей – от солдата до генерала. – Как они теперь там, в Севастополе? Из осады в осаду! И когда вы их еще увидите… Вот и я, – он еще раз вздохнул, – сам напросился под Москву, а сегодня стою всю дорогу, травлю за борт и думаю: прощай, Заполярье, прощайте, дружки-разведчики, прощай, подводная холера – капитан-лейтенант Иноземцев. Со всеми ругался, а всех жалко! И никакое Информбюро не скажет, когда вас снова увижу… Фронт-то какой! Махина! – воскликнул он, наконец освободив плечо Лопатина и широко раскинув руки. – Отсюда до Севастополя! И людей на нем – нет числа, и умирают каждый день многие тысячи… А мы тут, как песчинки. Лазаем в разведки из-за какого-нибудь мостика или трех пушчонок и радуемся, словно золотое яичко снесли… А кто умрет завтра, а кто в самый последний день – не нам выбирать. А кто доживет до конца – с того чарка! Так, что ли, товарищ Лопатин?
Спросил и, словно устыдясь своей растроганности, во всю глотку гаркнул на луну:
– Ну что ты прямо, как фара, в глаза лепишь!
Море и небо сейчас, при свете луны, были почти одного и того же густого, ровного серого цвета, и только на горизонте, где смыкались два их серых полотнища, появилась чуть заметная пятнистая чернота.
– Что это? – показал на нее Лопатин.
– То самое, куда идем, Норвегия.
Судя по всему, дело шло к высадке. Палуба заполнилась белыми фигурами разведчиков.
«Теперь уже скоро», – подумал Лопатин, и мысль, что через пятнадцать или двадцать минут он сойдет на землю, где нет наших, а есть только немцы, смутила его своей непривычностью.
Иноземцев поднялся на палубу последним и сразу подошел к Рындину. Отойдя в сторону, они поговорили о чем-то, и Рындин подозвал Лопатина:
– Может, останетесь на охотнике, больно уж ночь светлая?
Лопатину захотелось сказать «да», но он сказал «нет», понимая, что Рындин ничего другого и не ждет, а свой вопрос задал по настоянию Иноземцева.