Шрифт:
— Тогда тем более не стоит осторожничать, — упрямо сказал заключенный. — Страшнее уже не будет. Я пережил всех своих начальников по глупой случайности. Звезда! В тридцать третьем кто-то умный решил, что меня нельзя держать в московских тюрьмах, а тем более — на пересылках. Меня решили спрятать от нескромных глаз, как то секретное оружие, что берегут на крайний случай. Я был на «Джурме», Наум. Я был на теплоходе, когда его бросили во льдах. На «Джурме» было двенадцать тысяч заключенных, и их всех бросили. Даже трюмы не открыли.
— Я знаю, — сказал седой. — Было заседание коллегии, доложили наверх, но спасение заключенных было признано неэкономичным. Через полгода в том же районе был зажат льдами «Челюскин». Знаешь, почему мы отклонили все предложения об иностранной помощи? Потому что там все еще находилась «Джурма».
— Было признано неэкономичным, — с горькой усмешкой повторил Матросов. — Всего лишь чей-то росчерк пера под чьими-то экономическими выкладками. А мне это снилось по ночам. Уголовники все-таки открыли трюмы, и мы выбрались наружу. Мы голодали. Оказалось, что людей ловить гораздо легче, чем песцов. Я убежал — и опять звезда! Я вышел и сдался. Полгода думали, что со мной делать дальше. Я был страшным свидетелем, и, наверное, у многих был соблазн избавиться от этого свидетеля.
Но я уже был мертвым человеком. Как ты думаешь, благодаря чему я дошел до большой земли и вышел к людям? Ушли восемь человек, дошел я один. Каждого из спутников я помню до сих пор. Как мне быть с моей памятью, Наум? Но я шел, я думал, что не имею права на смерть, моя жизнь требовала чего-то большего.
С момента убийства графа Мирбаха я уже ощущал свою принадлежность к истории. Теперь я понимаю, каким я был дураком. Но тогда мне было девятнадцать, Наум. А теперь мне сорок девять, и большую часть своей исторической жизни я провел в лагерях, которые творцы светлого будущего построили для своих сомневающихся товарищей. Ты все еще хочешь выпить со мной? Иллюзий больше нет. Я даже не спрашиваю, зачем вы собираетесь втравить меня в новую авантюру. Я лучше встану к стенке, чем сделаю еще шаг без гарантий.
— Так и доложить? — покачал головой седой гость.
— Так и доложи.
— И тебя действительно не пугает возможный ответ?
— Знаешь, — усмехнулся Матросов, — надоело жить под псевдонимами. Захотелось хоть остаток жизни побыть собой, вспомнить, как тебя зовут и кем ты был до своей первой смерти.
— Будем считать, что ты выпустил пар. — Седой придвинул стул, подсаживаясь к столу, рукой указал собеседнику на свободное место. — Садись, не стесняйся. Если ты думаешь, что я не попробовал тюремной баланды, то ты ошибаешься. Но все-таки дело, которому мы служим, оно выше личных обид. В тридцать восьмом году я сидел в«Лефортово» и думал: странное дело, когда-то это был дворец, предназначенный для веселья, его хозяин был пьяницей, заядлым курильщиком и авантюристом. А теперь его комнаты и коридоры стали камерами, их выкрасили в мрачный черный цвет, а аэродинамическая труба расположенного рядом ЦАГИ не дает спать, и вой ее похож на звуки ангельских труб, возвещающих наступление Страшного Суда. Почему все так? Ведь цели, цели, которые мы ставили перед собой, были прекрасны!
— Ты не у того спрашиваешь, — сказал Матросов, делая себе бутерброд так, чтобы не показаться жадным и голодным. — И вообще тебе не кажется… — Он рукой обвел комнату и приложил ее к уху.
— Брось ты, — благодушно сказал седой. — Это ведь даже не провинция, в этой глухомани технические мероприятия лет через двадцать применяться будут. И специалисты появятся, и технику соответствующую заведут. Так ты все-таки настаиваешь на своих требованиях?
— Ты знаешь, — Матросов медленно и задумчиво жевал, — я Колю Андреева часто вспоминаю. Башковитый был парень, рацию придумал для корректировки артиллерийского огня. Веришь, в одной наплечной сумке помещалась. Что с ним теперь? Где он? Раньше я ужасно трусил перед болезнями, боялся сквозняков и сырости на улицах, даже летом после дождя калоши надевал. А потом жизнь заставила меня забыть об этих глупых страхах. Когда я болтался в горах, я жил в пещерах, меня ловили английские патрули, меня десять раз могли расстрелять, еще больше возможностей у меня было свалиться в пропасть, так чего мне бояться теперь?
— Одного у тебя не отнять, — с некоторым удивлением сказал седой, — упрямства и оптимизма. Ладно, подождем, что скажет Москва. И тем не менее я хочу немного рассказать тебе о будущем задании.
— Мы должны что-то найти, — сказал Матросов. — Для этого нас, наверное, заставят лазить по всему Уралу. Я точно не знаю, что мы будем искать, но, наверное, что-то нужное и важное, раз меня опять манят пряником свободы и грозят стенкой.
— На прошлой неделе неподалеку расхерачили авиационный полк, — сказал Наум. — Вот этот самый летательный аппарат, который пожег все самолеты, вы и будете искать. Во имя светлого и счастливого будущего.
— Слушай, Наум, — сказал Матросов. — А когда оно будет, это счастливое будущее? Врагов вокруг не будет, всеми всего хватать будет, делить нечего станет. Перестанут люди злобиться, любить друг друга будут… Ну, если не любить, так по крайней мере уважать. Неужели такое будет?
— Может, и будет, — мрачно сказал его собеседник. — Надо бы мне, дураку, водки взять, а не этой подкрашенной водички. Как там писал поэт Жаров? Будет все, не будет, только нас. Семена, они еще появятся, надо, чтобы прежде почва подходящая нашлась. А уж мы ее собой удобряли, удобряли…
— Смелый ты стал, Наум. — Матросов налил в стакан вина, сделал глоток, полюбовался на рубиновое солнце, пляшущее в стакане. — Раньше ты был осторожнее. Выходит, ты меня совсем не боишься?
— Старый я уже стал покойников бояться. — Приезжий быстро и умело чистил мандарин. — И потом, покойник откровенности требует, чего ж мне с тобой юлить? Верно я говорю, Яков Григорьевич?
— Почти. Кстати, насчет задания. Ты знаешь, что вчера вся зона наблюдала странную картину. В небе летел необычный диск, который безуспешно пытались атаковать наши новые самолеты.