Шрифт:
ПОЭТИКА
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь так определил основную черту своего творчества: «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей». Пожалуй, как это ни удивительно, с тех пор писателей, сравнимых в этом отношении с Гоголем, так и не появилось. Быть может, в предельном виде развил это свойство гоголевской прозы один только Владимир Сорокин, но у него выставляется на всеобщее обозрение уже не пошлость жизни, а пошлость слов, которыми саму жизнь обыкновенно описывают. Владимир Набоков пошлость замещает литературной игрой, а Михаил Булгаков уничтожает пошлость современности высоким светом перевоссозданной евангельской легенды.
Свое эстетическое кредо Гоголь изложил в статье «Искусство есть примирение с жизнью»: «Истинное созданье искусства имеет в себе что-то успокаивающее и примирительное. Во время чтенья душа исполняется стройного согласия, а по прочтении удовлетворена: ничего не хочется, ничего не желается, не поднимается в сердце движенье негодования против брата, но скорее в нем струится елей всепрощающей любви к брату; и вообще не устремляешься на порицанье действий другого, но на созерцанье самого себя. Если же созданье поэта не имеет в себе этого свойства, то оно есть один только благородный, горячий порыв, плод временного состоянья автора. Оно остается, как примечательное явленье, но не назовется созданьем искусства. Поделом. Искусство есть примиренье с жизнью! Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства. Искусство должно изобразить нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не исключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их в себе самом и загорелся бы желаньем развить и взлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде всего в себе самом; и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить всё, омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначенье и внесет порядок и стройность в общество!» Еще в 1832 г., задолго до того, как был написан «Ревизор», Гоголь утверждал в беседе с С. Т. Аксаковым, что «что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его».
В одной из лучшей работ о «Мертвых душах», «Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя» (1842), С. П. Шевырев едва ли не первым из современных Гоголю критиков определил особенности языка гениальной поэмы с помощью «кулинарных» метафор: «Ясновидение фантазии… отражается и в слоге необыкновенною очевидностию. Внешняя ее сторона придает ему живопись: слог Гоголя — яркая кисть со всеми оттенками колорита… Внутренняя сторона выражается чудным разнообразием в разговоре выводимых лиц, всегда изображающем живо особенный характер каждого. Согласие фантазии с существенностью жизни отразилось и в слоге чем-то истинным, безыскусственным: там только заметны отступления, где Поэт изменяет главному характеру своей фантазии. Наконец, третья черта сей последней русское хлебосольство — дает печать свою и слогу: слово Гоголя — слово широкое, полное, разъемистое, плодовитое. Речь его рассыпчата, как сдобное тесто, на которое не пожалели масла; она льется через край, как переполненный стакан, налитой рукою чивого хозяина, у которого вино и скатерть нипочем; оттого-то и период его бывает слишком грузно начинен, как пирог у затейливого гастронома, который купил без расчета припасов и не щадит никакой начинки. Словом, полная рука расточительного богача видна везде: всего вдоволь; приходит нередко на ум — хорошо бы поумереннее и поразборчивее, да боишься оскорбить благородную щедрость хозяина и лишить себя многих чудных лакомств, которые он даром сыплет на своей трапезе».
Д. С. Мережковский в своем исследовании «Гоголь и черт» (1906) первым отметил, что «единственный предмет гоголевского творчества… есть черт… как явление „бессмертной пошлости людской“, созерцаемое за всеми условностями местными и временными — историческими, народными, государственными, общественными, — явление безусловного, вечного и всемирного зла…»
В. Я. Брюсов в статье «Испепеленный» (1909) утверждал, что основная черта души Гоголя — это «стремление к преувеличению, к гиперболе»: «Гоголь, хотя и порывался быть добросовестным бытописателем окружавшей его жизни, всегда, в своем творчестве, оставался мечтателем, фантастом и, в сущности, воплощал в своих произведениях только идеальный мир своих видений. Как фантастические повести Гоголя, так и его реалистические поэмы — равно создания мечтателя, уединенного в своем воображении, отделенного ото всего мира непреодолимой стеной своей грезы. К каким бы страницам Гоголя ни обратились мы — славословит ли он родную Украйну, высмеивает ли пошлость современной жизни, хочет ли ужаснуть, испугать пересказом страшных народных преданий или очаровать образом красоты, пытается ли учить, наставлять, пророчествовать, — везде видим мы крайнюю напряженность тона, преувеличения в образах, неправдоподобие изображаемых событий, исступленную неумеренность требований. Для Гоголя нет ничего среднего, обыкновенного, — он знает только безмерное и бесконечное. Если он рисует картину природы, то не может не утверждать, что перед нами что-то исключительное, божественное; если красавицу, — то непременно небывалую; если мужество, — то неслыханное, превосходящее все примеры; если чудовище, — то самое чудовищное изо всех, рождавшихся в воображении человека; если ничтожество и пошлость, — то крайние, предельные, не имеющие себе подобных. Серенькая русская жизнь 30-х годов обратилась под пером Гоголя в такой апофеоз пошлости, равного которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории… Сама природа, у Гоголя, дивно преображается, и его родная Украйна становится какой-то неведомой, роскошной страной, где все превосходит обычные размеры».
Ю. Н. Тынянов в статье «Достоевский и Гоголь» (1921) отмечал: «Гоголь необычайно видел вещи… Гоголь улавливает комизм вещи… Основной прием Гоголя в живописании людей — прием маски. Маской может служить, прежде всего, одежда, костюм (важное значение одежды у Гоголя при описании наружности), маской может служить и подчеркнутая наружность… Маска одинаково вещна и призрачна; Акакий Акакиевич легко и естественно сменяется привидением; маска козака в красном жупане сменяется маской колдуна. Призрачно, прежде всего, движение масок, но оно-то и создает впечатление действия».
К. В. Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» (1933) отмечал: «В чем тайна красоты? — спрашивал Гоголь в „Вие“. И в „Невском проспекте“ он отвечает: красота — божественного происхождения; но в нашей „ужасной жизни“ она извращена „адским духом“. Принять такую жизнь нельзя. Если нужно выбирать между „мечтою“ и „существенностью“, то художник выберет мечту. И Гоголь приходит к полному эстетическому идеализму: „Лучше бы ты (красавица) вовсе не существовала! не жила в мире, а была создание вдохновенного художника“. Злая красота нашего мира губит, возбуждая в сердцах людей „ужасную, разрушительную“ силу — любовь». Во втором томе «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пытался обрести чистую красоту, не обремененную «адским духом», но потерпел неудачу. Оказалось, что в художественном творчестве красота заметна лишь тогда, когда она оттеняется злом. Плоская красота религиозной проповеди не впечатляет в художественном произведении, где образы — трехмерны. Как подчеркивает К. В. Мочульский, «Гоголь-человек аскетически отвергает злой мир, ужасается и содрогается перед „отвратительным человеком“; Гоголь-писатель отрицает всякий реализм в искусстве и советует художнику под страхом гибели своей души не покидать заоблачных пространств поэтического вымысла». Основную идею Гоголя К. В. Мочульский формулирует следующим образом: «Гоголь говорил: чтобы творить красоту, нужно самому быть прекрасным; художник должен быть цельной и нравственной личностью; его жизнь должна быть столь же совершенна, как и его искусство. Служение красоте есть нравственное дело и религиозный подвиг. Чтобы исполнить долг перед человечеством, возложенный на него, писатель должен просветить и очистить свою душу. Одним словом, чтобы закончить „Мертвые души“, автору нужно стать праведником… Образ художника и образ человека сливаются воедино. Двойным смыслом звучат слова „подвиг“ и „поприще“: аскетический путь и создание поэмы — единая лестница, ведущая к Богу».
А. Белый в «Мастерстве Гоголя» (1934) утверждал: «Весь размах лирики, данный ритмами, от которых себя отвлекает в прозе Пушкин, вложил Гоголь в прозу, заставляя вздрагивать, как струны, вытянутые свои строки, дающие звук ассонансов и аллитераций». А. Белый полагал, что «Гоголь — сама эпопея прозы, поскольку в ней русский народный язык влил жизнь в „литературу и только“; „штиль“ мелкопоместного дворянина, сниженного в мещанстве, высокопарица канцеляриста и грубая смачность семинариста им впаяны вместе с местными народными говорами в литературную форму; Пушкин еще посылал учиться языку у просвирен; Гоголь из этого именно языка извлек оттенки непередаваемой звучности. Там, где были местные и сословные языки, стал „язык языков“, гибкий в оттенках перехода: от наречия к наречию. И новый язык зажег жизнь в лучших наших прозаиках-классиках. Переродилось самое понятие „проза“; и русская литература заняла первое место в мировой». По его мнению, у Гоголя «вместо дорической фразы Пушкина и готической фразы Карамзина — асимметрическое барокко, обставленное колоннадой повторов, взывающих к фразировке и соединенных дугами вводных предложений с влепленными над ними восклицаниями, подобными лепному орнаменту. Но и короткая фраза Пушкина, как составная часть стиля, имеет тут место, подобно пустому простенку между горельефными влеплинами…» Здесь подчеркивается архитектурность гоголевского стиля. В качестве одного из сквозных мотивов гоголевского творчества А. Белый выделяет следующий: «Гоголь инкорпировал мертвеца мертвецов в человека; в Поприщине человек переживает прижизненно бред засмертный; в Хлестакове омоложается: в смерть; в Чичикове наливается благообразием, более уродливым, чем личина колдуна». Как справедливо заметил Ю. В. Манн, «описания чертовщины у Гоголя построены на откровенной или полуприкрытой аналогичности бесовского и человеческого».
М. М. Бахтин в статье «Рабле и Гоголь» (1970) заметил: «Смеющийся сатирик не бывает веселым. В пределе он хмур и мрачен. У Гоголя же смех побеждает все… Он создает своего рода катарсис пошлости». Уже с юных лет Гоголь любил выражаться «неправильно» и более чем вольно относился к языковым нормам. По свидетельству В. И. Любич-Романовича, еще в нежинской гимназии «над своей разговорной речью… поставил крест. И такое, бывало, словечко скажет, что над ним весь класс в голос рассмеется. Однажды ему это было поставлено на вид одним из наших преподавателей, но Гоголь ему на это ответил: „А чем вы докажете, что я по-своему неправильно говорю?“» Гоголь, создавший замечательные комические образы, в жизни был человек далеко не веселый. А. K. Толстой 3 ноября 1853 г. писал С. А. Миллер: «Я понимаю, отчего натуры такие глубоко печальные, как Мольер и Гоголь, могли быть такими комиками. Чтобы хорошо передать что-нибудь, хорошо оценить, нужно быть вне этого, так же как надо выйти из дому, чтобы срисовать фасад дома…» И он же 20 декабря н. ст. 1871 г. писал из Дрездена Б. М. Маркевичу о голландском художнике-пейзажисте Якобе Рейсдале (1628–1682): «Не хотел бы я расстаться с его неправильностями, как и с неправильностями Гоголя».