Шрифт:
– Извините неделикатность, – продолжал он. – Вы никак не могли с ним поехать?
Жена Онисимова ничем не показала, что эти слова ее задели. Речь оставалась по-прежнему мерной:
– Я ведь тоже работаю. Да и сына надо воспитывать, переходный возраст, вы знаете…
Николай Николаевич в знак удовлетворения, понимания склонил голову. Этот беглый разговор, да и несколько часов, уже проведенных совместно в самолете, оставили у него ощущение, что ему сопутствует хорошо собой владеющая, рассудительная женщина-администратор. Ну, что ж, в трудную минуту она, зато не наделает глупостей, не потеряет себя, не зарыдает, будет советчиком, дельным помощником.
В столицу Тишландии самолет прибыл к вечеру. С аэровокзала автомобиль повез Соловьева и Елену Антоновну в посольство.
В первую же минуту посол произвел впечатление тяжело больного. Очень исхудавший, он вышел к приехавшим в халате. Движения были вялыми, глаза не заблестели, когда он увидел жену. Слабо ее поцеловал, верней, лишь притронулся к ее щеке почти бескровными губами. На изжелта-бледном лице лежал сероватый налет. Казалось, к желтизне примешан пепел. Уже один этот специфический, пепельный оттенок как бы объявлял о болезни, называл ее по имени.
Впервые за много-много лет Онисимов не следовал привычке бриться каждый день. Щетинка проступила на подбородке, поползла вверх к скулам, явственно обозначившимся из-за худобы. Истонченный нос казался укрупнившимся, слишком большим.
Предоставив супругам без помехи поговорить, Николай Николаевич некоторое время спустя наведался к больному. Александр Леонтьевич принял профессора в спальне. Комната была тщательно убрана, возможно, уже руками Елены Антоновны. Свои места занимали, точно в Москве, две широкие кровати – одна без складочки застеленная, другая, тоже прибранная, но слегка откинутым у изголовья одеялом, как бы ждущая больного, – зеркальный платяной шкаф, тумбочки, столик с графином воды и пустующей вазой для цветов. Вооружившись очками в темной массивной оправе – осунувшееся лицо теперь в очках казалось еще меньшим, – Онисимов просматривал привезенные женой московские газеты.
Елена Антоновна оставила, в свою очередь, наедине врача и больного. Сняв очки, Александр Леонтьевич заговорил первый. Он не жаловался на самочувствие, даже был склонен, как показалось профессору, преуменьшать недомогание:
– Могу работать, хочу работать. Помогите, Николай Николаевич, разрешить все сомнения.
– Какие же сомнения?
Александр Леонтьевич стал рассказывать. По-видимому, он простудился. Это случилось около месяца назад. Температура сразу подскочила почти до сорока градусов. К нему вызвали врача, который оказался русским по происхождению, американцем по гражданству, тишландцем по месту оседлости.
– Гражданин мира. Интересная фигура. Имеет тут собственную поликлинику. И обслуживает почти все посольства. О нас, знаете, как он сказал? Ваши люди – закрытые люди. Не глуп. И дело свое, кажется, понимает.
Онисимов вел речь неторопливо. Николаю Николаевичу нравилась его манера – никакой важности или ломания, никаких манер сановника, рассказ мужественный, прямой. Александр Леонтьевич сообщил, что русско-американец нашел у него воспаление легких, применил антибиотики и сбил температуру. Затем повез посла в свою поликлинику, просветил легкие, сделал рентгеновские снимки. Счел необходимой консультацию профессоров. И вскоре приехал к Онисимову с двумя местными профессорами. Они сказали в лоб: «Есть основания подозревать рак легкого».
В дальнейшем автор, распутывая все узелки истории жизни и истории болезни Онисимова, выяснил, что Александр Леонтьевич не вполне точно изложил Соловьеву свой разговор с медиками-тишландцами. Позже мне довелось обоих встретить в Москве в дни международного противоракового конгресса. Оба они – пожилой крепыш и другой, помоложе, большеглазый – не забыли советского посла. С их слов дело обстояло несколько иначе. Они отнюдь не предполагали выкладывать Онисимову диагноз напрямик. Однако, назвав ему свои фамилии, они тем самым уже раскрыли тайну. Воспользовавшись минутой, когда врачи ушли совещаться в соседнюю комнату, он полистал справочник, содержавший имена всех более или менее известных тишландцев, и тотчас установил, что к нему пришли специалисты по раку, один из которых является даже директором Центрального онкологического института. Вернувшихся профессоров он, что называется, припер к стенке. Почему к нему приехали именно они, специалисты-онкологи? Значит, для этого есть основания? Острые вопросы Онисимова – с такой остротой он, бывало, вскрывал истину, будучи начальником главка, министром, председателем Комитета – заставили большеглазого признаться: да, есть основания подозревать рак легкого.
Возможно, что и у Соловьева Александр Леонтьевич намеревался вырвать истину. Так или иначе он сказал:
– Здешние врачи находят рак.
Так и выговорил: «рак», не прибегнул к смягчающему, неопределенному «опухоль». Казалось, железный Онисимов сохранял спокойствие. На столике неподалеку от посла покоилась коробка сигарет «Друг». Онисимов к ней потянулся, повертел в исхудалых, трясущихся пальцах. Дрожь эта поведала, как напряжены его нервы. Поймав взгляд Соловьева, он отодвинул коробку:
– Пустая… С курением я покончил. И, сложив руки, замолчал.
– Здешние врачи? – протянул Соловьев. – Какие же у них основания?
Взор Онисимова стал, как и в былые времена, пронзительным, острым. Речь вдруг обрела энергию:
– Не одобряете их прямоту? Но ведь есть больные и больные. У иных нельзя и не надо отнимать иллюзию. А другим следует говорить правду. В частности мне. Если у меня рак, – он опять без запинки произнес это слово, – скажите мне об этом прямо. И я буду действовать соответственно этому диагнозу. У меня есть дела, которые, возможно, уже надо закруглять. Дела серьезные. Поэтому я прошу ясности.