Шрифт:
– Нет.
– Но ты чувствовал это? Догадывался?..
Он надолго погрузился в раздумье:
– Нет.
И он обнял меня.
– Париж не завоюешь в один день, - сказал он. Я подняла на него глаза. Может быть, он хотел меня утешить. Но он продолжал говорить в деловом тоне, без сюсюканья, к какому обычно сводятся все утешения: - Париж таит в себе много разочарований для музыканта. Достаточно вспомнить историю музыки. Я часто сопровождал дядю Рене на концерты. И много раз мы наблюдали одно и то же. Артисты, на чьем счету были одни победы - словно жемчужины на нитке, здесь вдруг как-то тускнели. Дядя Рене говорил, что... в общем, тут комплекс причин. Лондон покорить легче. Тамошняя публика много податливей здешней. А Париж внушает музыкантам трепет. Наверно, великими своими традициями, говорил дядя Рене.
Та же мысль мелькала и у меня. Первое, что приходит на ум. К тому же это самый простой способ утешиться. Но теперь я знала, что моя догадка верна. И сразу поняла, что это правда. Я узнала ее от человека, который сам ничего похожего не пережил.
– Твой дядя, - спросила я, - наверно, он был очень умен?
– Да нет, - ответил он. И рассмеялся.
– Ни необыкновенного ума, ни дарований у него не было. Что же тогда привлекало меня в нем, спросишь ты? Что-то другое, нечто чрезвычайно редкое. Я не знаю, как назвать это свойство. Только оно встречается очень редко...
Не сговариваясь, мы свернули вправо и скоро увидели свод Триумфальной арки на площади Звезды, позолоченной вечерним солнцем. Потом мы сидели на скамейке в парке Монсо, глядя на улицу, сверкающую вереницами машин. Вилфред положил теплую руку на мой затылок. Было что-то дружеское в этом целомудренном касании, будившем во мне благодарность и безмолвное обещание: "После!" Я подумала: он угадал мою неопытность, столь обременительную в среде искушенных. Теперь я рада ей. И он ей рад.
День медленно угасал у нас на глазах. Один из тех сентябрьских дней, когда осень весеннее самой весны. Пичужки, мошкара вдруг стали виться вокруг нас как одержимые. Всюду кипела жизнь, но тяжелая листва источала столь безмерный покой, что мы сочли себя обязанными перейти на шепот.
– В ту пору, когда ты нанизывала успехи, - спросил он, - ты никогда не сомневалась в себе?
Я не знала, я не помнила никаких успехов. Я вообще ничего не помнила из того, что было прежде.
– Просто я старалась играть в меру моих сил.
Ответ прозвучал так нарочито, деланным простодушием.
– Не верю, - сказал он.
– Не верю, что можно играть в меру своих сил, в искусстве это немыслимо. Артист или превосходит себя, или играет ниже своих возможностей.
Но я страшилась разговоров об искусстве. Знали бы люди, сколько в нем труда, самого обыкновенного механического труда.
– Словом, я усердно работала.
– В прошедшем времени?
Его рука еле ощутимо сжала мой затылок. Рука эта будто догадывалась, сколь радостно мне это касание. Конечно, догадывалась. А не то - не могла бы дарить мне такую радость.
– Я и сейчас усердно работаю. И буду усердно работать.
Вблизи жужжанье шмелей и пчел, вдали - жужжанье машин... Его рука на моем затылке. И на его затылке моя рука. С властной нежностью он повернул мою голову к себе:
– Будешь не только работать...
Он улыбнулся. Он нарочно надевал на себя маску грешника, хуже того искусителя. Я тронула его подбородок, уже слегка шероховатый.
– Ты бы лучше отрастил бороду, сейчас многие носят бороду.
– Я уже пробовал. Она рыжая.
Мы болтали о пустяках, глядя, как клонится к закату солнце. Теперь оно уже почти скрылось между деревьями ближе к Нейи. Мы болтали о пустяках, но в них было то, что всего важнее в жизни. Я почувствовала, что озябла, и в тот же миг он поднялся с места. Я спросила, не озяб ли он.
– Не я, а ты, - ответил он спокойно.
Он был так спокоен, а во мне билась тоска, может, он смеется надо мной? Нет, не смеется. В его спокойствии - уважение, род заботы. Я ощутила эту заботу, когда он переводил меня через площадь, с ее бурным движением. Последний луч солнца коснулся вершины Триумфальной арки. Он размывал очертания, придавал им зыбкость.
Зыбкость была разлита во всем, когда мы спускались вниз по строгой улице Марсо, столь непарижской в своей размеренности. Тень была так глубока, будто мы брели под водой. Он вывел меня к моей улице. Метнул быстрый взгляд на дом со скромной вывеской пансиона. Насмешливая улыбка скользнула по его лицу. И сразу же меня сковала усталость. Лестница... Обычно я пешком поднималась на пятый этаж, перескакивая через две ступеньки. Сейчас я с благодарностью вспомнила о лифте.
Его руки легко коснулись моих плеч. Обещание? Уговор?
Во всяком случае, никакого иного уговора между нами не было. Он все еще стоял внизу, когда я проходила мимо окна на первой лестничной площадке, потом - на второй, на третьей. Потому, что я все-таки не стала подниматься на лифте. А он стоял, будто осиянный золотом, хотя солнце уже зашло.
10
Как хрупка наша память! Я говорю: помню... Смысл: я знаю, что это было. Но хранит ли память зрительный образ - тот, что вошел в меня, и живет во мне, и с тех пор стал частью моего существа?