Шрифт:
— Как сердчишко, старик?
— Нет!..
— Надо же было мне как-то устранить тебя, чтоб сохранить жизнь себе — если, конечно, можно сказать, что магнитозапись живет…
— Я сейчас еду обратно, — ответил старик. — И терять мне уже нечего. Я буду взрывать все подряд, пока не убью тебя!
— У тебя сил не хватит. Почему, ты думаешь, я заставил тебя ехать так далеко и так быстро? Это была последняя твоя поездка!..
Старик ощутил, как дрогнуло сердце. Никогда уже он не сможет добраться до других городов… Война проиграна. Он упал в кресло, изо рта у него вырвались тихие скорбные звуки. Он смотрел неотрывно на остальные пять телефонов. Они зазвонили хором. Гнездо с пятью отвратительными галдящими птицами!
Трубки приподнялись сами собой.
Комната поплыла перед глазами.
— Бартон, Бартон, Бартон!..
Он сжал один из аппаратов руками. Он душил телефон, а тот по-прежнему смеялся над ним. Стукнул по телефону. Пнул ногой. Намотал горячий провод, как серпантин, на пальцы и рванул. Провод сполз к его непослушным ногам.
Он размотал еще три аппарата. Наступила внезапная тишина.
И словно тело Бартона обнаружило вдруг то, что долго держало в тайне, — оно начало оседать на усталых костях. Ткань век опала, как лепестки цветов. Рот сморщился. Мочки ушей оплыли расплавленным воском. Он уперся руками себе в грудь и упал ничком. И остался лежать. Дыхание остановилось. Сердце остановилось.
Долгая пауза — и зазвонили уцелевшие два телефона. Где-то замкнулось реле. Два телефонных голоса соединились напрямую друг с другом.
— Алло, Бартон!
— Да, Бартон?
— Мне двадцать четыре.
— А мне двадцать шесть. Мы оба молоды. Что стряслось?
— Не знаю. Слушай…
В комнате тишина. Старик на полу недвижим. В разбитое окно задувает ветер. Воздух свеж и прохладен.
— Поздравь меня, Бартон! Сегодня у меня день рождения, мне двадцать шесть!
— Поздравляю!..
Голоса запели хором, поздравляя друг друга, — и пение подхватил ветерок, вынес из окна и понес чуть слышно по мертвому городу.
Земляничное окошко
Ему снилось, что он закрывает парадную дверь с цветными стеклами — тут были и земляничные стекла, и лимонные, и совсем белые, как облака, и прозрачные, как родник. Две дюжины разноцветных квадратиков обрамляли большое стекло посередине; одни были цветом, как вино, как настойка или фруктовое желе, другие прохладные, как льдинки. Помнится, когда он был совсем еще малыш, отец подхватывал его на руки и говорил:
— Гляди!
И за зеленым стеклом весь мир становился изумрудным, точно мох, точно летняя мята.
— Гляди!
Сиреневое стекло обращало прохожих в гроздья блеклого винограда. И наконец, земляничное окошко в любую пору омывало город теплой розовой волной, окутывало алой рассветной дымкой, а свежескошенная лужайка была точь-в-точь ковер с какого-нибудь персидского базара. Земляничное окошко, самое лучшее из всех, покрывало румянцем бледные щеки, и холодный, осенний дождь теплел, и февральская метель вспыхивала вихрями веселых огоньков.
— А-ах…
Он проснулся.
Мальчики разбудили его своим негромким разговором, но он еще не совсем очнулся от сна и лежал в темноте, слушал, как печально звучат их голоса… Так бормочет ветер, вздымая белый песок со дна пересохших морей, среди синих холмов… И тогда он вспомнил.
Мы на Марсе.
— Что? — вскрикнула спросонок жена.
А он и не заметил, что сказал это вслух; он старался лежать совсем тихо, боялся шелохнуться. Но уже возвращалось чувство реальности и с ним странное оцепенение; вот жена встала, бродит по комнате, точно призрак: то к одному окну подойдет, то к другому — а окна в их сборном металлическом домике маленькие, прорезаны высоко, — и подолгу смотрит на ясные, но чужие звезды.
— Кэрри, — прошептал он. Она не слышала.
— Кэрри, — шепотом повторил он, — мне надо сказать тебе… целый месяц собирался. Завтра… завтра утром у нас будет…
Но жена сидела в голубоватом отсвете звезд, точно каменная, и даже не смотрела в его сторону.
Он зажмурился.
Вот если бы солнце никогда не заходило, думал он, если бы ночей совсем не было… ведь днем он сколачивает сборные дома будущего поселка, мальчики в школе, а Кэрри хлопочет по хозяйству — уборка, стряпня, огород… Но после захода солнца уже не надо рыхлить клумбы, заколачивать гвозди или решать задачки, и тогда в темноте, как ночные птицы, ко всем слетаются воспоминания.
Жена пошевелилась, чуть повернула голову.
— Боб, — сказала она наконец, — я хочу домой.
— Кэрри!
— Здесь мы не дома, — сказала она.
В полутьме ее глаза блестели, полные слез.
— Потерпи еще немножко, Кэрри.
— Нет у меня больше никакого терпенья! Двигаясь, как во сне, она открывала ящики комода, вынимала стопки носовых платков, белье, рубашки и укладывала на комод сверху — машинально, не глядя. Сколько раз уже так бывало, привычка. Скажет так, достанет вещи из комода и долго стоит молча, а потом уберет все на место и с застывшим лицом, с сухими глазами снова ляжет, будет думать, вспоминать. Ну а вдруг настанет такая ночь, когда она опустошит все ящики и возьмется за старые чемоданы, что составлены горкой у стены?