Шрифт:
...Она скончалась от лейкоэнцефалита. В просторечии - от воспаления головного мозга. Лечившие ее врачи не скрывали от меня того, что и сами не знают истинную причину болезни. Кто-то из них говорил о вирусе, ждавшем своего часа со времени перенесенной ею в детские годы кори, кто-то - что-то другое, однозначного ответа не было.
Да он и не был мне нужен. Я все знал сам: она сожгла себя. Ее сгубила ее исступленная материнская любовь.
Страшным ударом для нее оказался внезапный призыв на воинскую службу нашего уже взрослого, окончившего институт сына. (Трудности призыва изменили многое, и немыслимое в мое время стало обыденностью сегодняшней реальности: он получил повестку и уже в тот же день был на сборном пункте; прощалась она с ним по телефону.) Кому-то, может быть, это покажется смешным и абсурдным, как смешной и абсурдной причина ее переживаний поначалу казалась и мне, в свое время прошедшему едва ли не самое дно Советской Армии, ее стройбат. Но я не знал матери: мой отец овдовел, когда мне не исполнилось и года. Святую тайну отношений матери и сына я постигал уже взрослым, глядя на свою жену и на своего ребенка. У меня хватало ума не вставать между ними, лишь для формы я иногда ворчал, что она портит его. И не только наш q{m сумел-таки перенять многое от своей умницы-матери, многому у нее, втайне любуясь ею, учился и я. А вот теперь передо мной раскрылось еще одно измерение бездонной материнской любви...
Несколько месяцев она порывалась поехать в воинскую часть, тайком от меня копила деньги; переживаемый страх за сына привел к тому, что она начала болеть, перенесла воспаление легких. Но, думаю, все обошлось бы и она, благополучно дождавшись его "дембеля", прожила бы со своим вирусом лет до восьмидесяти и, как положено, со временем сама отвезла бы меня на погост... Чеченские события внесли перелом.
Мне думается, что именно та кампания, которая была начата прессой сразу же вслед за первым неудачным штурмом Грозного, послужила причиной трагического исхода. Наш сын был далеко от Чечни и отправка туда ему ни с какого боку не грозила - но кто возьмется рассудить материнские страхи?
Ее сгубил совсем не вирус, вдруг пробудившийся во внезапно сдавшем организме. Ее сожгла любовь.
Милосердие диктует человеку подчас страшное: раненное животное пристреливается им именно во избавление от страданий, и я не в состоянии представить себе, чтобы эта женщина могла завещать своему сыну вечный ужас непреходящей боли. Так могу ли я представить себе, чтобы бесконечный в своей милости Господь, даруя вечную жизнь даже не верящему в Него человеку, оставлял его навеки с его раненной совестью?
Господь наш - учит христианская церковь - послал в этот мир Сына. Но что дала мiру Его смерть?
Есть вечные вещи. Жертва, принесенная два тысячелетия назад, как бы к ней ни относиться - из их числа: опыт ее познания истекшими поколениями формирует собой одну из основ нашего духа. Но в чем трагическое ее величие, если Он заранее знал, что преданный мучительной смерти Иисус уже на третий день воскреснет к вечной жизни? Вот если не знать этого, то действительно нельзя не склониться перед ней, но ведь знал, не мог же не знать!.. Поэтому здесь для меня долгое время скрывалась какая-то неискренность, если угодно, театральность.
Потом я понял: любая культура должна покоиться не только на системе каких-то общезначимых символов, но и на каких-то (столь же значимых для всех) табу. Должны существовать своего рода запрещенные приемы как рационального, так и образного мышления, причем запрещенные категорически, абсолютно. В противном случае нравственная состоятельность общества лишится всякой устойчивости. При этом основой такой табуации должна быть отнюдь не конвенциональность, то есть не общее согласие - она должна лежать чуть ли не на клеточном уровне, ибо многие из таких табу непреодолимы нами, похоже, именно органически.
Именно к таким запрещенным приемам рационального мышления и должна была бы относиться любая попытка рассмотрения великой жертвы Отца и Сына через призму абсолютного всеведения.
Только сейчас я осознал другое. Можно по-разному относиться к Библии: как к богодухновенной истине, как к общекультурному феномену, но как основания веры, так и основу культуры, ее генетический код должны составлять абсолюты, в принципе неразрушимые никакой рефлексией. Ведь если анализ в состоянии обнаружить нравственную альтернативность основополагающих символов исповедания, ни о какой единой вере или единой культуре, как начале, цементирующем поколения, уже не сможет быть и речи.
Страх смерти присущ всему живому, и его нисколько не умаляет d`fe вера в новую посмертную жизнь. Ведь эта новая жизнь за тем таинственным порогом, которым кончается физическое бытие человека, вовсе не обещает нам какой бы то ни было преемственности с посюсторонним нашим существованием, и ужасом веет в первую очередь именно от того, что "там", мы будем уже не мы, ибо полная ее утрата автоматически означает и абсолютную утрату личности, полное разрушение того, что, собственно, и составляет содержание нашего "Я". Иными словами, смерть, как ни верти, остается чем-то абсолютным и бесповоротным даже для Него, рожденного обыкновенной земной женщиной. Смертный же, как и все мы, Иисус должен был чувствовать перед этим разрывом с посюсторонностью все то же, что чувствует и каждый из нас. Поэтому даже провидимое Им Воскресение могло утешить Его не более чем обещание вечной жизни тем из нас, кто верит в нее: ведь и безоглядно верующие в загробную жизнь нисколько не свободны от физического страха.
Впрочем, принципиальное отличие от простых смертных все же было - и это была Его способность к абсолютной степени чувства. А значит, и в единой градации боли, вызываемой предчувствием смерти, Его боль так же должна была восходить до степени абсолюта. Ведь уход из жизни для Него - это одновременно и прощание с теми, кого любил Он, и принимаемая в Себя непреходящая боль тех, кто любили Его. Какой же ужас смерти, какую пытку наступающего расставания должен был испытывать Он? И Крестные ли муки заставляли Его молить о миновании роковой чаши там, в Гефсиманском саду накануне ареста...