Шрифт:
И вот, после тоски, страха, мученья, надежды, которыми был переполнен весь день; после триумфа, пустоты, оскорбления, обиды, слез и вспышки радости, которыми кончился вечер, Аночка почувствовала странное спокойствие. Будто вслед за глубоким обмороком кто-то уложил ее с необычайной заботой и накрыл и сказал тихое слово. Она даже не изумилась этой странности, настолько ей стало спокойно. Ей все казалось само собой разумеющимся, точно она уже в сотый раз ехала так вот рядом с Кириллом, и всем телом, от плеча до колена, в сотый раз касалась его тела, и это было естественно, и ей не хотелось больше никакого другого состояния, а только бы так ехать, ехать без конца.
Никто не встречался по пути, ничего не видно было за окнами, шофер не подал ни одного сигнала. В самое лицо лилась нескончаемая свежая нитка ветра, и было похоже, что это она звенит на тоненькой ноте.
В центре города, когда выехали на асфальт и машина покатилась как утюг по гладильной доске, Аночка тихо заговорила:
– Сегодня я вспоминала, как мы, гимназистками, бегали в театр, на балкон. У нас была одна любимая актриса. Вас тогда не было здесь.
– "Вас"?
– словно в шутку обронил он.
Она подумала немного. Взяв руку Кирилла и слегка надавив ею на его колено, она просто пересказала:
– Тебя тогда не было... Ты ее не знаешь... Мы, когда она нас захватывала своей Катериной или Прибытковой, мы все, все хотели стать такой, как она. А теперь я хочу, чтобы все, все были такой, как я. Чтобы всем было, как мне сейчас.
Он ничего не ответил, а только обернулся к ней и стал на нее смотреть. Машина катилась и катилась, почти без толчков. Потом асфальт кончился, и отраженья в стекле опять закачались.
– Тебе понравился Цветухин?
– спросила она.
– Да. Он гораздо лучше, чем я ожидал. Я его невзлюбил после одного спектакля... еще перед моей ссылкой.
Она долго молчала.
– Я, может быть, скоро уйду из его труппы.
Теперь молчал Кирилл, не понимая, что она думает сказать, и все рассматривая ее лицо. Она не глядела на него.
– Он хочет обучать меня не только искусству, - сказала Аночка и совсем отвернулась от Кирилла.
– Я предполагал это, - быстро отозвался он и, помедлив, утверждающе спросил: - Но ведь это ему не удастся?
Она вздернула плечами.
– Куда дальше? Направо, налево?
– крикнул из-за стекла шофер.
– Стойте!
Кирилл отворил дверцу. Островерхая колокольня собора чернела в буром небе. Ветер с Волги шел широкой стеной.
– Выйдем.
Они очутились на площади. Влажный и щекочущий запах обдал их потоком, в котором слилось все: береговая тина, прелые канаты, смола, машинное масло, сладкая гниль плавуна.
– Ах, хорошо!
– воскликнул Кирилл и сильно взял Аночку под руку.
Они стали медленно спускаться по взвозу. Выплыли издали два-три глазка бакенов. Какое-то суденышко одиноко трудилось, что-то вытягивая против воды, и огни его то вспыхивали, то словно застилались слезой.
Они не дошли до самого берега и остановились на откосе, едва перед ними размахнулся темный, кое-где отдающий свинцом простор воды. Слышался сбивчивый плеск прибоя, и удары ветра заставляли скрипеть рассохшиеся на суше барки.
И все же Аночке было спокойно, и она только прильнула к Кириллу, когда он ее обнял.
– Я смотрю в эту темень, - сказал он, - и вижу неисчислимые огни и множество людей, и слышу говор, говор, который не смолкает. А ты?
– Почему, если мы говорим о хорошем, то всегда думаем о том, что когда-нибудь будет?
– Чтобы идти к лучшему.
– Но бывает же лучшее вот сейчас? Я гляжу в эту темень, и она мне лучше. И сейчас я не хочу никакого другого лучшего.
– Я тоже, - сказал он, крепче сжимая ее.
– И, по-моему, такой ночи я никогда не видела.
– И я.
– И такого ветра еще не было.
– Да.
– И смотри - все-таки тихо.
– Правда. Жалко уходить.
– Уже?
– Жалко, немыслимо жалко! И - надо.
– И когда же конец?
– Конец?
– Конец этому бесконечному "надо".
– Конец? Послушай меня. И ответь мне. Мне сейчас нужен твой ответ. Согласна?
– Хорошо.
– Вот. Никакой полет в небо невозможен без земли. Чтобы взлететь, нужно твердое основание. Мы сейчас отвоевываем себе это основание. Именно сейчас. Строим аэродром будущего. Это работа долгая и тяжелая. Скорее всего - самая тяжелая, какая только может быть. О перчатках приходится забыть. Мы, если надо, землю руками разгребаем, ногтями ее рыхлим, босыми подошвами утаптываем. И не отступимся, пока не будет готов наш аэродром. Отдыхать у нас нет ни минуты. Иной раз и улыбнуться некогда. Надо спешить. Может, от этой работы мы и стали такими суровыми. Иногда ведь сам себе покажешься бирюком, каким детишек пугают. Настолько вдруг неуживчивым станешь. Я вполне серьезно! Но перемениться мне невозможно. Я буду укатывать землю, пока она не станет годна для разбега. Чтобы оторваться потом в такую высь, какой люди никогда не знали. Я ее вижу, все время вижу, эту высь, веришь мне? Скапываю бугры, засыпаю ямы, а сам смотрю вверх! И людей, и себя с ними вижу совсем другими, новыми, легкими. И ничего во мне нет от бирюка, веришь?