Шрифт:
В те годы я написал еще множество рецензий - в этаком помпезно-боевом стиле, довольно злых. Кое-кому я тогда сильно насолил; я много знал, я был недурно подкован в эстетических учениях различных эпох и, если хотел, мог нанести весьма чувствительный удар. Сейчас, однако, мне не совсем ясно, почему я хотел наносить удары. Все, что было действительно плохо и заслуживало ударов, давно кануло в Лету, как кануло бы и без моего вмешательства. Остались от тех лет только испорченные отношения.
Затем я женился и уехал с женой за границу. Поначалу я жил припеваючи: у меня были деньги. А потом, как-то вдруг, денег не стало. Это случилось на Ривьере, в разгар сезона, и я сказал своей молодой, красивой и хорошо одетой жене: "Знаешь, у нас кончились деньги. Надо податься куда-нибудь, где жизнь дешевле. В бедекеровском справочнике написано, что за дешевизной надо ехать в Сардинию или в Калабрию". Мы погадали, подбросив монету, и подались в Калабрию. В Калабрии и в самом деле жизнь была очень дешева; она была великолепна и донельзя примитивна. Мы преодолевали пешком огромные расстояния, бродя с заплечными мешками от Тирренского моря к Ионическому и от Ионического к Тирренскому. Это было хорошее время. Подворья, где мы останавливались, не походили на гостиницы в обычном европейском понимании этого слова. Спали на кукурузной соломе. Мало кто умел читать и писать. Ели много фруктов, пили тяжелое, доброе вино. Еще пили козье молоко, разбавленное марсалой, накрошив в него черного хлеба. Ели баранину и козлятину, зажаренную на вертеле. Молодое мясо было необычайно вкусно, старое - отвратительно.
Затем мы отправились в Сицилию. Мы взбирались на Этну и обходили ее кругом, мы пешком исходили весь остров. То и дело я оказывался буквально без гроша в кармане, это было неприятно. Особенно запомнились несколько дней в Джирдженти, которые были даже весьма неприятны. Я ждал денег от одной немецкой газеты, а деньги не приходили. Мы жили в чердачной комнате, освещавшейся только крошечным слуховым окошком и потому сумрачной даже днем. В нее нужно было подниматься по узкой, темной и опасной винтовой лестнице. На чердаке держали голубей, весь пол был засыпай их пометом. У нас осталась только банка сардин да четыре булочки. Один день мы ничего не ели. На следующий день мы решили все-таки съесть эта сардины. В нашей темной комнате есть было противно. А на дворе было ветрено, холодно. Мы ушли далеко, к храмам. Кое-как укрывшись от ветра за упавшей колонной, мы съели все, что у нас было. Назавтра мы ничего не ели. На четвертый день пришли деньги.
Я мало работал в то время. Главное мое занятие состояло в том, что я забывал огромное множество сведений, полученных мною в годы учения. Кругом был вольный воздух, и гомеровская земля была совсем не такая, как Гомер, которого я некогда изучал.
Затем опять появились какие-то деньги, и мы поехали в Тунис. Мы жили в Хамамете, небольшом селении южнее Туниса, и готовились к путешествию через пустыню, от Тозера до Бискры, когда разразилась война. Меня арестовали и несколько дней продержали в тунисской гражданской тюрьме. Жене удалось с помощью одного официанта-мальтийца провести меня на итальянское судно. Я благополучно прибыл в Италию, которая тогда еще не вступила в войну.
Не успел я вернуться в Германию, как меня взяли в армию. Не могу пожаловаться на скверное обращение. Но было ужасно, повинуясь чьему-то приказу, выполнять какие-то нелепые обязанности, бесцельно простаивать большую часть дня во дворе казармы и есть из грязных мисок варево, которое не идет тебе впрок.
Написанное мною во время войны внешне, по форме, пожалуй еще походит на мои довоенные произведения. Но по существу, мне кажется, я уже не полемизировал по более или менее второстепенным вопросам, а смотрел в корень. Во всяком случае, мои пьесы то и дело запрещались, даже если на основании внешних примет их и не так-то легко было обвинить в революционности. Запрещена была пьеса "Уоррен Гастингс" и пьеса "Еврей Зюсс"; конечно, была запрещена моя переработка аристофановского "Мира" и, конечно же, пьеса "Военнопленные". Если в том, что я тогда писал, пробивалась какая-то общая идея, то это постановка проблемы "действие и бездействие", "власть и покорность", "Азия и Европа", "Будда и Ницше". Проблемы, явно заслонявшей более важную проблему социального переустройства мира. И все-таки мне приятно знать, что первое революционное стихотворение, напечатанное в те времена в Германии (октябрь 1914 г., журнал "Шаубюне"), написано мною.
Политической журналистикой я никогда не занимался. Когда началась революция, я жил в Мюнхене; многих руководителей баварской революции Эйснера, Толлера, Густава Ландауэра, - и некоторых руководителей реакции мне привелось наблюдать с весьма близкого расстояния. Я написал тогда "драматический роман", положив в основу его судьбу писателя, который сначала руководит революцией, но затем возвращается к своему писательскому труду, так как революция ему надоедает. Эта книга, прискорбно подтвержденная действительностью вплоть до отдельных подробностей, вызвавшая много подражаний и представляющая собой кредо писателя пассивного склада, исходит из того факта, что у деятеля никогда не бывает совести, что обладает совестью только созерцатель.
В Германии началась эпоха, все больше и больше вытеснявшая эротику на задний план литературы. Если где-нибудь этот вопрос и оказывался в центре внимания, то рассматривался он грубо-материалистически. И в жизни, и в поэтическом искусстве главное место занимали вопросы социологии, политики, всякого рода бизнеса, и как раз наиболее молодые кичились тем, что отношения с женщинами имеют для них самое второстепенное значение.
Разумеется, я не мог не отдать дани этому поветрию. Война, революция, девальвация немецких денег со всеми трагикомическими явлениями, им сопутствовавшими, научили всех нас предельно деловому подходу к вещам. Мало кто мог тогда похвастаться какой-то другой точкой зрения, привыкнув оценивать все на свете лишь с трезво-корыстных позиций убогого и тяжелого быта.
Немецкие женщины тех лет были храбрее и гораздо менее истеричны, чем можно было бы предположить на основании медицинских учений. Ухаживание, флирт стали понятиями историческими. "Дама" перестала существовать. В литературных кругах сложился новый тип женщины, этакая полусекретарша-полулюбовница, довольно расчетливая, суровая, хороший, надежный товарищ и без секретов.
Я предпочитаю других, более старомодных женщин.
Как ни странно, среди этих старомодных женщин я нашел самых толковых своих критиков, обладающих безошибочным чувством качества, способных целиком отдаваться произведению искусства, не утрачивая чуткости к малейшей фальши. Наиболее чуткими моими критиками, и когда они соглашались и когда не соглашались со мной, были женщины.
Не признать, что успех приятен, было бы нелепостью и лицемерием. Но восторг сначала холодных и наконец побежденных зрителей, дифирамбы газет и толпы, похвалы тех немногих, кого уважаешь, - со всем этим постепенно свыкаешься. Однако всегда сохраняют свою прелесть и новизну неведомые превратности работы, победы и поражения и еще - может быть - тот отклик на твой труд, которым проникнуто взволнованное лицо понимающей тебя женщины.
1933
АВТОР О САМОМ СЕБЕ
Писатель Л.Ф. родился в предпоследнее десятилетие девятнадцатого века в Баварском королевстве, в городе, носившем название Мюнхен и насчитывавшем в то время 437112 жителей. 98 преподавателей, в общей сложности, обучали его 211 научным дисциплинам, среди которых были - древнееврейский язык, прикладная психология, история верхнебаварских владетельных князей, санскрит, сложные проценты, готский язык и гимнастика, но не было ни английского языка, ни политической экономии, ни истории Америки. Писателю Л.Ф. понадобилось целых 19 лет на то, чтобы полностью вытравить из своей памяти 172 из этих 211 предметов. За годы его учения имя Платона упоминалось 14203 раза, имя Фридриха Великого - 22614 раз, а имя Карла Маркса не упоминалось ни разу. Экзаменуясь на степень доктора, он провалился на испытании по древненемецкой грамматике и литературе, ибо оказался недостаточно сведущ в тонкостях турнирного единоборства конников. Зато он достиг большого успеха на экзамене по антропологии: на вопрос клерикального профессора "На какие две главные группы разделяются свойства человека?" он ответил: "На телесные и духовные", - чем и угодил экзаменатору.