Шрифт:
– Уходи прочь из обители...
– Почему?
– Не могу тебя видеть, убью... Уходи!
Глаза у него красные, и слёзы выступают из них тоже будто красные, а на губах пена кипит. Рвёт он мне одежду, щиплет тело, царапается, всё хочет лицо достать. Я его тиснул легонько, слез с грудей и говорю:
– На тебе же чин монашеский лежит, а ты, скот, такую злобу носишь в себе! И - за что?
Сидит он в грязи и настойчиво требует:
– Уйди! Не губи мою душу...
Ничего не понимаю. Потом - догадался, спрашиваю его тихонько:
– Может, ты, Миха, думаешь, что я сказал кому-нибудь о пороке твоём? Напрасно; никому я не говорил, ей-ей!
Встал он, пошатнулся, обнял дерево, глядит на меня из-за ствола дикими глазами и рычит:
– Пусть бы ты всему миру сказал - легче мне! Пред людьми покаюсь, и они простят, а ты, сволочь, хуже всех, - не хочу быть обязан тебе, гордец ты и еретик! Сгинь, да не введёшь меня в кровавый грех!
– Ну, уж это, - мол, - ты сам уходи, коли тебе надо, я - не уйду, так и знай!
А он снова бросился на меня, и упали мы оба в грязь, выпачкались, как лягушки. Оказался я много сильнее его, встал, а он лежит, плачет, несчастный.
– Слушай, Михайла, - говорю.
– Я уйду немного погодя, а теперь - не могу! Не из упрямства это, а нужда у меня, надо мне здесь быть!
– Иди к дьяволу, отцу твоему!
– стонет он и зубами скрипит.
Отошёл я от него, а через мало дней велено было ему ехать в город на подворье монастырское, и больше не видал я его.
Кончил я послушание и вот - стою одет во всё новое у Антония. С первого дня до последнего помню эту полосу жизни, всю, до слова, как будто она и внутри выжжена и на коже моей вырезана.
Водит он меня по келье своей и спокойно, подробно учит - как, когда и чем должен я служить ему. Одна комната вся шкафами уставлена, и они полны светских и духовных книг.
– Это, - говорит он, - молельня моя!
Посреди комнаты стол большой, у окна кресло мягкое, с одной стороны стола - диван, дорогим ковром покрытый, а перед столом стул с высокой спинкой, кожею обит. Другая комната - спальня его: кровать широкая, шкаф с рясами и бельём, умывальник с большим зеркалом, много щёточек, гребёночек, пузырьков разноцветных, а в стенах третьей комнаты - неприглядной и пустой - два потайные шкафа вделаны: в одном вина стоят и закуски, в другом чайная посуда, печенье, варенье и всякие сладости.
Кончили мы этот обзор, вывел он меня в библиотеку и говорит:
– Садись! Вот как я живу. Не по-монашески, а?
– Да, - мол, - не по уставу.
– Вот ты, - говорит, - осуждаешь всё, будешь и меня осуждать.
И улыбается, точно с колокольни, высокомерно. Очень я его любил за красоту лица, но улыбка эта не нравилась мне.
– Осуждать вас буду ли - не знаю, - мол, - а понять непременно хочу!
Он засмеялся тихо, басовито и обидно.
– Ты ведь незаконнорождённый?
– Да.
– Есть в тебе, - говорит, - хорошая кровь!
– Что такое хорошая кровь?
– спрашиваю.
Смеётся и внятно отвечает:
– Хорошая кровь - вещество, из коего образуется гордая душа!
День ясный, в окно солнце смотрит, и сидит Антоний весь в его лучах. Вдруг одна неожиданная мною мысль подняла голову, как змея, и ужалила сердце моё - взныл я весь; словно обожжённый, вскочил со стула, смотрю на монаха. Он тоже привстал; вижу - берёт со стола нож, играет им и спрашивает:
– Что с тобой?
Спрашиваю я его:
– Не вы ли мой отец?
Испортилось лицо у него, стало неподвижно-синеватое, словно изо льда иссечено; полуприкрыл он глаза, и погасли они. Тихо говорит:
– Едва ли! Где родился? Когда? Сколько лет? Кто мать?
И когда рассказал я ему, как бросили на землю меня, улыбнулся он, положил нож на стол.
– В то время и в тех местах не бывал я, - говорит.
Стало мне неловко, тяжело: будто милостыню попросил я, и - не подали.
– Ну, а если бы, - спрашивает, - был я твой отец - что тогда?
– Ничего, - говорю.
– И я так же думаю. Мы с тобою живём, где нет отцов и детей по плоти, но только по духу. А с другой стороны, все мы на земле подкидыши и, значит, братья по несчастью, именуемому - жизнь! Человек есть случайность на земле, знаешь ли ты это?
По глазам его вижу - смеётся он надо мной. Смущён и подавлен я непонятным мне вопросом моим, хочется мне как-то оправдать его или забыть. Но спрашиваю ещё хуже: