Шрифт:
Травма войны, сложность жизни гнетут и цепенят и героев ранних вещей Хемингуэя. Они замкнуты в себе. Их разговоры – это судорожное усилие не дать волю словам. Это своего рода «внутренний диалог», при котором каждый говорит для себя, подавая реплики на собственные мысли, но разговаривающие так поглощены однородными заботами, что понимают друг друга с полуслова. А стоит попасть в их среду человеку другого круга, как он понимает их уже с трудом. Даже граф Миппипопуло («Фиеста»), человек «свой», по определению Брет, все-таки жалуется на ее манеру говорить с ним: «Когда вы говорите со мной, вы даже не кончаете фраз». – «Предоставляю вам кончать их», – бросает ему Брет. Травма сказывается и в напряженной навязчивости, с которой фиксируются простейшие действия, в неотступном анализе все тех же переживаний и мыслей, от которых писатель как бы старается избавиться или хотя бы заслониться, закрепив их на бумаге.
Однако в начале 20-х годов сам Хемингуэй был еще всецело поглощен своей репортерской работой. Его базой стал Париж, но отсюда он выезжал на греко-турецкую войну, на Генуэзскую и Лозаннскую конференции, в фашизирующуюся Италию, в Испанию на бой быков, в оккупированный Рур. Он много видел и встречался со многими интересными людьми. Опытные дипломатические обозреватели и сам патриарх американской журналистики Линкольн Стеффенс считали Хемингуэя многообещающим журналистом.
Хемингуэй блестяще овладел телеграфным языком репортажа, ему нравилась крутая краткость, четкость и емкость кода, он даже щеголял намеренным упрощением и огрублением. Однако он уже чувствовал себя писателем. Газетные заготовки перерастали в литературно отработанные наброски. Это видно в ряде его газетных корреспонденций в «Торонто-Стар» 1922–1923 года, среди которых явно различимы и этюды к будущей «Фиесте», и фрагменты, достойные включения в книгу «В наше время».
Редакция требовала злобы дня и сенсации, причины и люди редакцию сами по себе не интересовали. А формирующегося писателя Хемингуэя как раз интересовали не столько события сами по себе, сколько люди и поведение их в данной обстановке, не столько злоба дня, сколько то, «что не портится от времени». И вот Хемингуэй бросил репортаж, как ни увлекал его язык телеграфа.
Вернувшись с греко-турецкой войны, Хемингуэй писал о великом исходе греков из Фракии и Малой Азии, о расстреле шести греческих министров, виновников бедствий и смерти миллионов греков и турок. То, что открылось ему как репортеру, побуждало его вмешаться в происходящее, но, «холодный, как змий», он решил стать писателем и помочь делу тем, что писать будет как можно правдивее.
В начале 1924 года Хемингуэй окончательно порвал с газетой, обосновался в Париже и стал настойчиво овладевать профессией писателя, – процесс, который он и до сего дня не считает законченным.
Атмосфера тех лет толкала молодых писателей учиться у международного модернизма, Меккой которого стал тогда Париж. Именно здесь укрепилось знакомство Хемингуэя с Шервудом Андерсоном, который еще в Америке обратил внимание на молодого автора. Именно в эти годы были написаны рассказы «Мой старик» и «Дома», нарочито рубленые фразы и самая интонация которых напоминает Андерсона.
В некоторых произведениях этих лет остались следы наставлений американки Гертруды Стайн, которая была тогда парижским литературным оракулом для молодых американских писателей. Она проповедовала бессвязное, алогичное, автоматическое письмо с бесконечным разжевыванием и повторением все тех же мотивов, и следы упражнений в такой технике видны в некоторых ранних рассказах Хемингуэя. То это назойливое повторение какой-нибудь одной фразы: «Ей нравился» («У нас в Мичигане»), «Мне не нравилось» («Дома»), «Они старались иметь ребенка» («Мистер и миссис Эллиот»), или нарочитое жонглирование последовательностью событий в том же рассказе: «Она казалась много моложе, вернее – казалась женщиной без возраста, когда Эллиот женился на ней после того как несколько недель за ней ухаживал после того как долгое время ходил в ее кафе до того как однажды вечером поцеловал ее». Или замысловатые фугообразные построения в третьей главе «Прощай, оружие!».
К счастью, эти упражнения в манере Стайн были только мимолетными экспериментами, а инфантильный, беспомощный распев другого своего наставника Шервуда Андерсона Хемингуэй вскоре даже высмеял в пародийной повести «Вешние воды» (1926). Более устойчивым было влияние Джойса, которое сказалось в творчески переработанной Хемингуэем манере внутреннего монолога, встречающегося в некоторых рассказах и в романах «Прощай, оружие!», «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол». Близка была к манере модернистов и фрагментарная композиция некоторых отдельных произведений и всей книги «В наше время». Здесь она, правда, объясняется стремлением ввести хотя бы фрагментарный фон для цикла рассказов о молодом американце, но намеренно затрудненные ассоциации, которые связывают вставные фрагменты, именуемые главами, с основными рассказами, манерное название концовки – L’envoi и прибавленное позже вступление от автора не проясняют, а скорее усложняют понимание авторского замысла неискушенным читателем.
Бравирование своими новшествами, в числе которых можно назвать подчеркнутую объективность, примитив, намеренное огрубление, угловатый лаконизм и косноязычие, недоговоренные рубленые реплики и раздробленный, но пространный – весь на повторах и подхватах – поток сознания, иной раз перерастало в назойливую нарочитость.
Однако недаром модернисты недоверчиво относились к своему строптивому ученику, недаром Стайн говорила про него: «Он выглядит современным, но пахнет музеем». Хемингуэя тянуло в другую сторону, сказывалась здоровая реалистическая основа его дарования, и он вырвался из-под опеки модернистов. Он оправдал слова Стеффенса, что именно «когда Хемингуэй забывает об искусстве для искусства, он пишет как настоящий мастер». Одновременно с учебой у модернистов он слушал советы писателей доброй старой школы, в том числе лучшего американского мемуариста XX в. Линкольна Стеффенса, он редактировал журнал «Трансатлантик Ревью». Все эти годы он внимательно читал и перечитывал Стендаля и Толстого, Тургенева и Киплинга, Марка Твена и Конрада, Стивена Крейна и Джека Лондона и на собственном опыте приходил к сформулированному им позднее убеждению, что для писателя: «Во-первых, нужен талант, большой талант. Такой, как у Киплинга. Потом самодисциплина. Самодисциплина Флобера. Потом надо иметь ясное представление о том, что из всего этого получится, и надо иметь совесть, такую же абсолютно неизменную, как метр-эталон в Париже, – для того, чтобы уберечься от подделки… Потом от писателя требуется ум и бескорыстие и самое главное – долголетие. Попробуйте соединить все это в одном лице и заставьте это лицо преодолеть все те влияния, которые тяготеют над писателем. Самое трудное для него – ведь время бежит быстро – прожить долгую жизнь и довести работу до конца». Само время нужно было Хемингуэю для того, что он считал главной своей задачей, – для работы писателя.
А пока что стихи и рассказы не шли, жилось трудно, на разбавленном водой кагоре и на хлебе с луком. Однако Хемингуэй не сдавался и не продавал свое перо на корню. В нем лишь закалялась совесть и стойкость. Недаром именно в эти годы он писал свой рассказ «Непобежденный». Как ни приходилось трудно, он упорно добивался все того же: «Писать о том, о чем до него не писали, или же стараться превзойти тех, кто писал об этом раньше».
Молодой Хемингуэй писал много, но ранние его вещи не попали в печать и даже не сохранились: чемодан с рукописью почти законченного романа, восемнадцатью рассказами и тридцатью стихотворениями был похищен в дороге у его жены. Однако нет худа без добра – Хемингуэй начал все снова и дебютировал уже сложившимся мастером. В 1925 году вышла мало кем замеченная книга рассказов «В наше время»; через год, в 1926 году, широкое признание принес Хемингуэю его роман «И встает солнце», более известный у нас под названием «Фиеста». А через три года, в 1929 году, эта слава была прочно закреплена вторым из ранних романов Хемингуэя «Прощай, оружие!».