Крапивин Владислав Петрович
Шрифт:
– Я только маленько почитаю.
Дверь задергалась изо всех сил.
– Давай сюда, кому говорят!
– Жила! Все равно не дам, пока не дочитаю!
– отчаянно сказал я, потому что расстаться с повестью о Севастополе было выше сил.
– Ну, только выйди, - нехорошим голосом предупредил Лешка.
В окно я увидел, как он присел на крылечко и стал скоблить спички для пугача.
Выходить я не собирался. Но в любую минуту мог явиться кто-нибудь из Некрасовых и пришлось бы отпереть дверь.
Я тихо откинул крючок. Потом проник в незапертую квартиру к Некрасовым, а оттуда через окно выбрался на улицу.
Домой я не пошел. Чего доброго, Лешка явится за книгой и туда. Я забрался в гущу желтой акации в сквере у цирка и просидел там с "Малаховым курганом" до вечера. Потом читал дома допоздна, а кончил к середине следующего дня, когда за окном плескался и лопотал теплый июньский дождик, перебиваемый солнечными вспышками.
Виноватый, готовый к заслуженной каре, но все равно счастливый, понес я книгу Лешке. По лужам. Лешка встретил меня миролюбиво. Даже не сказал "Кнабель". Может, потому, что я был босой, с ногами, заляпанными до колен грязью, а голубой костюмчик, истерзанный и перемазанный в пыльных кустах акации, потерял свой заграничный блеск. А может, Лешку подкупила моя виноватость. Или он что-то понял... В общем, он улыбнулся распухшими после недавней драки губами и самокритично произнес:
– Ловко ты вчера меня обкрутил...
– Потом вытащил из кармана пугач и великодушно предложил: - Аида, жахнем...
Я побаивался жахать. Но признаться в этом Лешке... К тому же десятилетний Венька из повести "Малахов курган" не боялся палить из настоящей мортиры и даже медаль за свою стрельбу получил.
И мы за помойкой по очереди грохнули зарядами из пяти спичек (и я даже почти не жмурился). А про книгу Лешка сказал:
– Да ладно, у меня сейчас "Восемьдесят дней вокруг света" есть. А эту читай еще, если охота...
И я читал еще. На второй раз и на третий. Не спеша. Про Веньку и про Нахимова, про гибель кораблей, затопленных у входа в бухту, и про матросов на бастионах. В книге было много печального, но сильнее печали была гордость. Спокойная такая гордость людей, которые дрались до конца и сделали все, что могли. Тогда я впервые, смутно еще, почувствовал, что в самые тяжкие дни гордость для человека может быть утешением... Если он держался до последнего, если не сдался...
А еще в книге был сам город. Севастополь. Я читал о жутких бомбардировках, о развалинах и пожарах, но сквозь дым военного разрушения продолжал видеть мирный и солнечный город у необозримого моря - тот, который видел Венька с крыши в начале повести. Тот, который нужен был мне. Уже тогда я представлял его совершенно отчетливо. Синие-синие бухты, желтые слоистые обрывы, оранжевую ребристую черепицу на белых домиках, каменные лестницы в запутанных переулках, полукруглые равелины с амбразурами, маяки и бастионы...
Я рассматривал рисунки. Они были сделаны тонкими штрихами, очень понятно и удивительно похоже на то, что написано. Портреты севастопольцев, корабли, орудия. Может быть, сейчас эрудированные критики-искусствоведы нашли бы эти картинки излишне реалистичными и несовременными, не знаю. Мне они нравились. Не меньше, чем сама книга.
Потом, уже взрослым, я узнал, что рисунки для книги делал художник Павел Иванович Кузьмичев, который много лет работал в журнале "Пионер".
Однажды в редакции "Пионера" сильно затянулось какое-то совещание, и я провожал Павла Ивановича домой. Мы ехали в такси по вечерней Москве. По дороге я рассказал, как читал в детстве "Малахов курган" и как мне нравились иллюстрации.
Павел Иванович расчувствовался. И стал вспоминать, с какой радостью работал над рисунками,
– Сергею Тимофеевичу они тоже нравились... Мы с ним хорошо знакомы были. Знаете, я ведь помню, как он работал над своим "Курганом". С любовью работал, переживал. Однажды встречаю, а он говорит просто со слезами: "Похоронил я сегодня свою Хонюшку..."
Хоня - это старшая сестра Веньки, она умерла во время обороны города. Я помню в книге ее маленький портрет - на фоне покосившихся, торопливо сколоченных кладбищенских крестов...
Мы с Павлом Ивановичем поднялись к нему в мастерскую и засиделись до полуночи. Он подарил мне свою гравюру "1942 год". Одноногий солдат на костылях движется куда-то по размытой дороге, а на горизонте разрушенный город.
Войны не щадили ни людей, ни города...
После Первой обороны от Севастополя остались груды обгорелых камней. А в те дни, когда я впервые прочитал об этом лучшем на свете городе, он опять лежал в развалинах. Я это знал, и от такого горького знания у меня временами появлялась тяжкая, совсем не мальчишечья тоска. Все равно как если бы у меня на глазах разграбили, расстреляли; разбомбили мою улицу Герцена. Мне даже снился тогда пустой черный сон: будто я и мама идем откуда-то осенним вечером, сворачиваем с улицы Дзержинского к нашему дому - а дома нет. Угольные, мокрые от дождя развалины, обгорелый, обломанный тополь, желтая лампочка на кривом столбе, а вокруг нее летящий бисер дождя. И глухо, мертво вокруг. Я поворачиваюсь к маме, но и мамы уже нет. И некуда бежать, бесполезно звать, потому что пусто и темно - везде... И я стою без слез. И не страшно даже, а только чудовищно одиноко и беспросветно.
Избави нас судьба от таких снов...
Дядя Боря говорил, что Севастополь уже восстанавливают и через несколько лет он будет лучше прежнего. Это меня утешало (хотя не надо, чтобы "лучше", пускай станет такой, как прежде!). А еще утешало, что враги заплатили за севастопольские развалины ой-ей-ей какой ценой! Это была та самая гордость, которую я впервые почувствовал в книге "Малахов курган". Даже больше - это была гордость победителя. На капельку такой гордости я имел право: мой отец тоже был на этой войне. Ну, пускай не в Севастополе, но война-то была общая для всех солдат и для всех городов. Папа кончил войну в Берлине и расписался на рейхстаге, и есть у него медаль "За победу над Германией" и орден Красной Звезды...