Шрифт:
— А вы помните игры вашего детства?
— Вы знаете, уже с трех лет я была всецело занята искусством. Хотя в театр меня еще не водили — все было в моем воображении. Когда мои подружки, играя в куклы, готовили им обеды, стирали, укладывали спать, у меня были свои заботы — я наряжала кукол в самые немыслимые костюмы, и они у меня пели, танцевали, что-то декламировали перед куклами подружек. То есть их приводили ко мне в «театр». А затем, когда весь мой импровизированный «репертуар» выдыхался, куклы меня уже не интересовали. Меня пьянили наши вечера в гостиной. Шторы наглухо занавешивались, гости рассаживались, и мы начинали: мама пела и играла на рояле, папа — на виолончели, старший брат — на гитаре, средний — на мандолине, сестра — на скрипке, а я пиликала на своей игрушечной скрипочке.
А когда мы переехали в деревню, мне и там жилось привольно: кругом лес, поля, речка. Ребятишек деревенских много! Я ими хороводила. Сама выдумывала сюжеты представлений, «репетировала» и с удовольствием играла несколько ролей сразу. Причем и стариков, и старух — я была девочкой наблюдательной, а старых людей к папе на прием приходило много.
Вскоре папа отвез меня в Кострому, в Дворянский пансион. Там было хорошо, но дисциплина была жесткой, поэтому такой вольной, остроумной и избалованной девочке, как я, частенько доставалось. Начальница пансиона графиня Пиринская, дама очень строгая, иногда жаловалась на меня папочке. Он при всех меня журил, а дома от души хохотал и рассказывал о моих проделках маме.
— А какие были развлечения в пансионе?
— Прежде всего балы! Они у нас редко устраивались, но запомнились на всю жизнь. Приглашались кадеты, и мы с ними танцевали. Между прочим, я очень хорошо танцевала! Несмотря на то, что я была самая маленькая, меня пригласил на мазурку один рыженький, курносый корнет, и мы получили приз. Так повторялось на трех балах! Графиня, начальница пансиона, очень гордилась мной.
Но самое дорогое — спектакли, которые устраивали педагоги в актовом зале. Я всегда была занята в них и играла с упоением.
А потом случилась революция 1917 года. Нас, дворянок, из пансиона разогнали. А графиню, помню, волокли за волосы по полу. Портреты царей, которые висели в актовом зале, порезали ножами. Так закончилась учеба в Дворянском пансионе. Отец перебрался под Муром в разъезд Навашино, работал в больнице на судостроительной верфи. Меня и сестру он забрал домой.
— Вам, наверное, пришлось помогать отцу в работе?
— Конечно. Тогда был лозунг «кто не работает — тот не ест!». Утром я работала санитаркой, днем со мной занимался отец, а вечером я ходила на курсы.
В 19-м году в Муроме произошел белогвардейский мятеж. Белые пробивались через Навашино к Нижнему Новгороду. Все женщины, дети и старики убежали в село Акулово, которое находилось в пяти верстах. Мамочка и сестра звали с собой и меня, но я решила остаться с отцом в больнице, из которой сбежал весь персонал. А орудийные выстрелы все ближе и ближе...
В больницу принесли раненого. Папа делает ему операцию, я ассистирую. И вдруг вбегает человек в кожанке и кожаной кепке, с наганом, и кричит: «Где у вас тут зубодер?!» Папа объясняет, что зубной врач убежал, никого нет. «Мне нужно вырвать зуб!» — кричит человек и угрожает наганом. Папа говорит мне: «Капочка, помоги ему чем-нибудь». И заканчивает операцию. Я усадила человека в кресло, заглянула ему в рот и ужаснулась — там все распухло! Стала объяснять ему, что сейчас дергать зуб нельзя, что это будет очень больно. Но человек в кожанке опять начал угрожать наганом. Обливаясь слезами, я нащупала зуб и двумя руками стала тащить, мой пациент крепко держался за кресло и дико стонал. Не помню как вырвала я этот зуб, да еще и не уверена была — паршивый или здоровый. Положила ему тампон ваты, с трудом оторвала от кресла его руки и, когда он молча вышел из больницы, вздохнула.
Утром белые откатили обратно в Муром, а я заявила папе, что в зубной кабинет больше не войду. И вообще с медициной покончено и белый халат мне противопоказан. Все. Пошла в завком и стала осваивать машинопись. Вскоре я уже печатала довольно быстро, меня даже засекретили. И вот через несколько месяцев меня вызвали в завком. За столом сидели четыре человека — троих я знала. Начали меня отчитывать: как я могла так поступить, а еще комсомолка, как не стыдно!.. Я ничего не понимала. Может, не ту бумагу в корзину бросила? Или сболтнула что лишнее. Чуть не заплакала. И вдруг поднимается незнакомец и говорит: «Ну хватит пугать девочку». Берет меня за талию, поднимает и целует в щеку крепко-крепко. «Не узнаешь? — спрашивает. — Помнишь, как ты мне зуб вырвала? Это же ты выиграла то самое сражение под Муромом! У меня была такая дикая зубная боль, что я даже не мог подавать команды!» Оказывается, это был тот самый человек в кожанке, командир. Вот так они меня разыграли. По-дурацки.
— Могли бы и медаль дать... А как, кстати, развивалась ваша творческая деятельность?
— Замечательно. И голод, и разруху скрашивали вечера самодеятельности, в которых я всегда участвовала. В бараке часто устраивались вечера танцев под струнный оркестр. В то время у нас на верфи работали пленные австрийские офицеры, и у меня был чудный партнер по танцам, который никому меня не уступал. Этот австриец сам прекрасно вальсировал, а про меня говорил, что я умею танцевать, не касаясь пола.
У разъезда Навашино была одноколейка, по которой с удовольствием гуляла молодежь. Чаще других по ней прогуливался со своей сестрой паренек Ваня Козловский. Они пели дуэтом «Вечерний звон», «Мне все равно, любить или нет», украинские песни. Однажды мы с моим молодым человеком Сережей оказались позади них и стали подпевать. У Вани был тенор, у его сестры — меццо-сопрано, у меня — лирическое сопрано, а у Сережи — баритон. И вот мы вчетвером стали каждый вечер прогуливаться и петь. Вокруг нас собирались местные жители и с удовольствием слушали. А потом Козловские куда-то уехали, и лишь через несколько лет, уже в Москве, я услышала голос замечательного тенора Ивана Семеновича Козловского.
— А потом вы с ним встретились в фильме «И жизнь, и слезы, и любовь»...
— И даже не поговорили.
— Почему?
— Я так и не поняла, узнал он меня или нет. А может, не хотел узнавать — не знаю. Когда режиссер Николай Губенко предложил, чтобы все актеры спели с ним «Ревет та стогне Днипр широкий», Козловский задержал взгляд лишь на мне и долго-долго смотрел в мои глаза, как бы спрашивая: «Кто ты?» Но я почему-то ему не напомнила. Очевидно, чувствовала к нему антипатию: уж очень он был важен и недоступен.