Шрифт:
– Ага, теперь я вас понимаю! И все-таки давайте в этих публичных хоровых представлениях затрагивать исключительно тему милосердия. Все прочие солярные атрибуты, на мой вкус, более гармонируют с камерной музыкой, а именно с дуэтом. Тем не менее, поскольку этот несколько неамериканский гимн предназначался лично мне, я принимаю вашу, в самом деле, весьма индивидуальную арифметику, дорогие дамы, в соответствующем духе, как благочестивое преувеличение. Ибо, разумеется, как вы сами сказали, совершенно очевидно, что я – бог Солнца.
Однако сейчас Джеральд был заинтересован в этом гигантском зеркале сильнее, чем в чем-либо ином. Он видел, что в зеркале, которому поклонялись в стране Дэрсам, не было ничего страшного. Если зеркало Фрайдис было похоже на это, тогда любое наследство, ожидавшее его в обещанном королевстве, могло наверняка оказаться вполне приятным.
Ибо теперь Зеркало Кэр Омна сияло золотистым, ясным светом. Оно более не отражало искривленного и заляпанного Джеральда. Оно ничего не отражало. Напротив, казалось, что оно теперь создавало свой собственный, необычный горный ландшафт; и повсюду, в туманных, сияющих глубинах этого странного зеркала проявлялись наиболее героические и самые прекрасные существа, которых никогда не видывали в Личфилде.
Но когда трое здоровенных мужчин поманили его, и Джеральд шагнул вперед, он не без удивления обнаружил, что поверхность зеркала была на самом деле теплой золотистой дымкой, пройдя сквозь которую он оказался во власти этих троих гигантских кузнецов и в железных кандалах, которыми они крепко приковали его к серой, покрытой лишайником скале – высоченной скале, вздымавшейся над широким ущельем посреди каменистой пустыни. А еще Джеральда охватил благородный гнев. Ибо он бросал вызов Небу, он – восставший бог, бог, не испугавшийся злобы своих божественных компаньонов. Он как-то спас – он не мог до конца припомнить, каким именно способом, хотя испытывал гордость за содеянное – всех мужчин и женщин от жестоких и несправедливых Небес. Он единственный из богов пожалел этих никчемных, нагих, забитых существ, которые, из-за своей беззащитности перед множеством других, более сильных животных, жили в темных неглубоких пещерах, как муравьи в термитниках. Он превратил этих робких, безмозглых, двуногих животных в людей. Он научил их строить дома и корабли; изготовлять острые мечи и дальнобойные луки и применять их против клыков и когтей, которыми Небеса снабдили других животных; научил приручать лошадей и собак, чтобы те помогали им добывать пищу. Он научил их писать, рисовать, изготовлять мази и лекарства, чтобы исцелять их болезни, и научил даже более-менее предвидеть будущее. Все искусства человеческой расы были даны Прометеем, и все эти блага были сохранены для его таких непослушных, милых марионеток в девятнадцати книгах, в которых Прометей изложил тайны всего знания, всей красоты и всяческого достатка, – Прометей, который, открыв людям такое множество изобретений, не мог изобрести ничего, чтобы спасти самого себя. Короче говоря, Прометей создал и сохранил мужчин и женщин вопреки установленной воле Небес. За это святотатство Прометей расплачивался на краю света, на изъеденной лишайником скале. Он страдал во искупление всего человечества – первый из всех поэтов, этих творцов, которые с восторгом создают кукол и играют с ними, первый из Спасителей человечества. И мученичество его было прекрасным, ибо крылатые дочери седого Океана порхали вокруг него в чистом воздухе Скифии, подобно кричащим чайкам, и обезумевшая от горя женщина с коровьими рогами, торчавшими из ее растрепанных желтых волос, тоже остановилась, чтобы пожалеть его, а затем продолжила свой путь в сторону, где восходит солнце, чтобы получить свою долю несправедливости, отмеренную ей Небесами.
Но он, первый из поэтов, разорвал оковы Небес как бечеву, сбросив с себя все путы, кроме тонкой красной полоски, обвившейся вокруг пальца, и поднявшись, взошел на свой трон между бронзовыми львами, охранявшими каждую из шести его ступеней, и сел под золотым диском. Вся мудрость теперь принадлежала восставшему против Небес, и всякая власть на земле была его: молва о прекрасных стихах, гостеприимстве и величии Соломона дошла до Ассирии и Йемена, обоих Египтов и Персеполя, Карнака и Халкедона, распространилась по всем островам Средиземноморья. Он играл с гениями и монстрами воздуха и воды; элементалы служили царю Соломону, когда он, желая подкупить Небо, начал строительство величественного храма, который был украшен инкрустациями, резными и живописными изображениями херувимов, львов, быков и вложенных один в другой треугольников. Не существовало могущества, подобного соломонову: трижды в году возвращались к нему его корабли с данью Ниневии и Тира, Парваама, Месопотамии и Катара. Короли всех стран мира были слугами Соломона; духи огня и повелители воздуха также приносили ему дань из областей, лежащих по ту сторону Плеяд. Ныне храм его был наполовину закончен. Но на безымянном пальце его всегда оставалось кроваво-красное корундовое кольцо, на котором была надпись: «Все проходит». Эти блестящие, мягкие, ароматные вещи, окружавшие его, были, как он всегда знал, даны Небесами взаймы и будут по одной отняты у него Небесами. От этих преходящих вещей он отвернулся и обратился к пьянству и к женским объятьям, пытался забыться на груди у девяти сот женщин; он искал забытья между ног у самых прекрасных женщин Иудеи и Израиля, Моава и Аммона, Бактрии, Баальбека и Вавилона. Он обратился к распутству с мальчиками, животными и телами мертвых. Эти безумства захватывали плоть Соломона, но трезвый взор его сознания всегда созерцал установленную волю Небес: «Все прейдет». Храму, который он строил, до завершения не хватало только одного бревна. Он бросил этот серый, замшелый кедровый ствол в пруд Бет-Эзда: тот пошел ко дну как камень. И Соломон приказал своим израильтянам поджечь храм, который он все эти годы строил, желая подкупить Небеса.
Но когда храм загорелся, он стал больше, чем храм, потому что огнем были охвачены не только склоны горы Мориа: там полыхал целый город, и имя было ему – Илион. Он помогал грабить город: золотые доспехи Ахилла достались ему. В таком героическом облачении, как лиса, прячущаяся под шкурой убитого льва, отплыл на корабле в Исмавр – город, который он предательски опустошил и ограбил. Оттуда он отправился в страну лотофагов, где с любопытством, смешанным с презрением, наблюдал питавшихся забвением людей. Его поймал отвратительно пахнущий одноглазый гигант, от которого он сбежал благодаря своим уловкам. Никто не был так скор на выдумки, как Одиссей, сын Лаэрта. Он прошел невредимым сквозь кошмарные волчьи ямы и западни, по вечно неспокойным морям, перехитрил кровожадных лестригонов, обвел вокруг пальца Цирцею, пернатоногих сирен и нежную Калипсо. Он улизнул от шестиголовой великанши-людоедки, прошел среди серых, взбудораженных, визгливых мертвецов; благодаря своему непревзойденному хитроумию одержал победу над мрачными правителями Аида и отвратительными призраками – он, всего лишь поэт, сочиняющий величественную поэму о странствии каждого человека по враждебному и коварному миру; он – преследуемый гневом Небес, гневом, который Посейдон возбудил против Одиссея. Но хитрости Одиссея всегда помогали ему избежать ловушек, устроенных для него Небесами, так что в конце концов он вернулся домой в Итаку, к своей благонравной супруге. А потом, когда женихи Пенелопы были убиты, он по приказу покойного Тирезия с веслом на плече отправился в горную страну, ведя за собой на привязи агнца, ибо нужно было еще умилостивить Небеса. По ту сторону Эпира, среди высоких холмов феспротейцев, он воткнул весло в каменистую почву и, обернувшись к агнцу, которого собирался принести в жертву Посейдону, обнаружил, что Небеса не хотят выкупа, ибо жертва Одиссея, воспротивившегося воле Небес уничтожить его, была отвергнута, и агнец пропал.
Но в руке у него еще была веревка, за которую он вел за собой агнца; в другой руке у него была котомка с серебряными монетами; а в сердце его – когда он снова повернулся к северу и обнаружил на месте весла цветущую бузину – в сердце его было знание, что никто не мог бы зайти в отчаянии и бесславии дальше него. Он вспомнил все, от чего он отказался, от чего он отрекся, что он предал, все благие чудеса, свидетелем которых он был между Галилеей и Иерусалимом, где плотники синедриона сейчас изготовляли из найденного в пруду Бет-Эзда огромного заплесневелого кедрового бревна тот крест, который завтра будет установлен на Голгофе. И тогда Иуда бросил проклятые сребренники и веревку, на которой он хотел здесь удавиться, потому что такой совершенный позор, как его, нужно было сперва выразить в подобающих словах. Это был величайший позор, это был шедевр человеческого порока, это был ответ прекрасного поэта Небесам, предложившим мир после того, как они столько веков беспричинно истязали людей. Об этом следовало не говорить, но петь. Он навалил себе на грудь огромные свинцовые плиты, надрезал связки под языком, мучил себя клистирами, промываниями и всеми прочими необходимыми способами, чтобы голос его мог достигнуть высочайшей силы, когда он будет петь Небесам о своем позоре.
Но когда он пел Небесам о своем кощунстве, он сравнил свою ненависть с ненавистью самых страшных святотатцах прошлого, он сравнил свой грех с грехом Эдипа, который совершил непростительное соитие с собственной матерью, с грехом Ореста, которого вечно преследовали фурии за то, что он убил свою мать. Но он не думал ни о какой Иокасте или Клитемнестре, он думал о своей собственной матери, властной, прекрасной Агриппине, которую он боялся, которую он любил со страстью большей, чем кто-либо мог пробудить в императоре, и которую он убил. Ничто не могло заставить его забыть Агриппину. И мало было толку от того, что он был повелителем всех известных стран и хозяином дома, выложенного золотом, инкрустированного бриллиантами, украшенного матерью всех жемчужин; дома, по сравнению с которым жалкая маленькая хибара в восточном стиле, построенная Соломоном как взятка Небесам, казалась карликом, потому что дом этот был велик и богат: у него был трехэтажный портик в милю длиной, а на переднем портике была выставлена не подделка вроде Ковчега Завета, а колоссальная статуя Клавдия Нерона – величайшего поэта из всех, которые были известны миру. Однако ничто не могло заставить Нерона забыть Агриппину. Ни один порок, каким бы чудовищным и изощренным он ни был, не мог насытить его, и ни одно из совершенных им бесчинств, ни одна, даже самая лучшая из его поэм, не могли сделать его счастливым и принести покой его сердцу. Он жаждал только Агриппины, он скучал по ее отвратительной брани и придиркам, он бросал вызов воле Небес, которые разрушили планы прекрасного поэта, сделав такую прекрасную, гордую женщину его матерью, и он совершал эти колдовские ритуалы, которые могли воскресить Агриппину из мертвых.
Но когда она вернулась к нему, невероятно красивая, бледная, гордая и обнаженная, как во время их последнего свидания, когда его меч распорол живот этой женщины так, что он мог видеть чрево, в котором лежал когда-то – тогда божественная Августа неумолимо повлекла его вниз, к мертвым, по туннелям полой изнутри горы. Там столпились все храбрые поклонники этой пугающей, развенчанной, властной и такой прекрасной женщины, которая, не встретив сопротивления, привела его сюда, и в этом Гёрзельберге он продолжал жить в роскоши и еще более сладком пороке, и он все еще сочинял песни, только вот теперь обреченные называли его Тангейзером, величайшим из поэтов. Но Небеса не оставляли его в покое среди этих людей, которые и думать забыли о Небе. Небеса терзали Тангейзера сомнениями, предчувствиями и даже приступами раскаяния. При помощи этих орудий Небеса заставили прекрасного поэта покинуть благоуханный Герзельберг и заманили его в суровый, укутанный снегом мир: и ныне холодный гнев папы Урбана повергал его в дрожь, звонили колокола, великая книга была брошена на мостовую из бело-голубых плит, погасли свечи, и формально отлученный от церкви поэт бежал из Рима на запад, преследуемый вездесущей злобой Небес.