Шрифт:
Он бежал в Стремянку, прижимая к груди остатки гармони, плакал от ярости и уже видел, как завтра он соберет своих парней и поведет бить яранских. Всю ночь он не мог уснуть, отмывал в бочке с водой разбитое лицо, прикладывал к синякам обух топора и с жалостью смотрел на разорванную гармонь. С рассветом залез на сеновал, вынул из гармошки медную планку и стал дуть в отверстия, извлекая тихие, печальные звуки.
Наутро все стремянские уже знали про Заварзина и готовились пойти отомстить яранским за гармонь и гармониста. Готовились тихо, чтобы не будоражить старшую часть населения, но весело и азартно. Успокаивали Василия:
— Контрибуцию возьмем водкой и гармонями. Все до одной твои будут! А Ванька Малышев попляшет!
— Я его наголо, наголо остригу! — кричал Барма и щелкал овечьими ножницами. — Три года не точены!
Чем бы тогда все кончилось? Давненько вятские стенка на стенку не сходились, память об этом лишь в разговорах осталась да в шрамах на лицах мужиков. Ярились стремянские, подогревали друг друга и чуяли, что замышляют дело суровое, кровавое. В иную минуту оторопь брала, но пути-то назад уже не было…
Чем бы кончилась та последняя кулачная битва, если бы черные тарелки динамиков в избах вдруг не заговорили густо и разом — война, война! война!!
Поздно вечером того же дня в Стремянку пришла Дарьюшка. Она отыскала Василия и развязала перед ним узел из черного платка, где была вторая половина гармошки — басы и кусок мехов…
Вот так в тот раз война примирила, а что же нынче делать? Ведь и обида не та, и мстить-то вроде некому! Этим парням, что ли? В суд подать, чтобы по закону разобрались и наказали — да ему, депутату, стыдно с пацанами судиться!
А они между тем лесопосадки, рубят, избы жгут.
Но ведь не учили их этому!.. «А почему не учили? — вдруг ухватился Заварзин. — Лес-то рубить, тот, что когда-то ребячьими руками посажен, — разве это не наука? Да еще какая наука!.. Скорее всего, их не учили ценить чужой труд… Не успели научить…»
Отправив Катю Белошвейку, Заварзин все-таки стал качать мед. Пчелы разлетались по всей пасеке, набивались в избушку, где стояла медогонка, поэтому Артюша, как всегда, спрятался на чердаке. Натаскав медовых рамок, Заварзин запустил мотор электростанции, включил медогонку и в работе чуть отошел от грустных размышлений. Но не прошло и часа, как на проселке запылила новая, но уже побитая и помятая «Волга» Гоши Сиротина. Крышу у кабины Гоша срезал автогеном и на зиму привинчивал ее болтами.
— Благодать, благодать, — говорил он. — Крышу снял, обдувает, обдувает.
С детства Гоша носил прозвище Барма и настолько привык к нему, что и сам называл себя Бармой и так же расписывался.
Считали, что ему поразительно везет. Огромная его пасека была запущена, стояла полудикая, неухоженная. Весной он выкидывал ульи из омшаника, ставил их на чурки, на старые магазины, а то и вовсе на крышу; чтобы не возиться с роями, кидал десяток пустых ульев, все лето качал мед, встречал и провожал толпы гостей, гулял с ними; осенью, без всякой подкормки и проверки, пихал пчел в омшаник; если не влезали, оставлял на точке, притрусив сеном, и зиму снова гулял. И ни тебе мора, ни поноса, ни прочей напасти, что случались на других пасеках.
— Пчелы, пчелы у меня — во! — говорил он и показывал вытянутый большой палец. — С ведром летают, с ведром! Они у меня закаленные, я их тренирую, тренирую.
Единственное, что он делал для пасеки, — каждый год распахивал гектара три гари и сеял гречиху. В каком-то леспромхозе он сумел купить старый трелевочный трактор, в колхозе выменял на мед плуг и пахал. Потом брал дедовское лукошко, разувался и сеял.
— Благодать! — радовался он, ступая босыми ногами по черной земле. — Шшикотно, шшикотно-то как!
Всю зиму стаи мелких пичуг, слетаясь со всей округи, расклевывали несжатый урожай.
… Барма подрулил к избе, лихо тормознув у ворот, встал, облокотившись на ветровое стекло.
— Во, разуделали! — закричал он. — Они так нас поодиночке-то всех перехлешшут! Только волю дай, волю! Давай соберемся все да пойдем. У меня ребята есть, ребята шустрые! Натравлю, натравлю — вмиг хари начистят!
— Там чистить некому, — сказал Заварзин. — Ребятишки…
— Они нынче зубастые все! К пожилым никакого уважения.
— Слушай, Георгий Семенович, а зачем они посадки рубят?
— Дурость, дурость, — отмахнулся Барма. — Пахать-то — другого места прорва, любую гарь. Паши да сей. Работу, работу потрудней ищут. Чтоб интерес был. Счас так: чем трудней, тем больше, больше интересу. Романтика. Характер закаляют. Закалят и бросят.
— Избы жгут, — вздохнул Заварзин. — Вчера Ивана Малышева избу спалили… А такая изба. Что, и жгут для закалки?
— Всё, всё так. Мы в нужде, в нужде закалялись. Они теперь сами, сами нужду ищут. В огонь — в воду, в огонь — в воду. Вот и закалка, вот и интерес.