Шрифт:
– Сбесились они, что ли, – опять услышал Захар голос напарника, – чего это старое клеверище скородить?
– Один момент, – опять сказал переводчик, очевидно вспомнив. – Друг от друга держаться в пятьдесят метров. Один, другой, третий, четвертый, пятый, – ткнул он в сторону каждой пары рукой. – Пошел, пошел!
Захар со своим напарником двинулись в третьей паре; клевер, очевидно, был стравлен раньше скотом и теперь еще не успел отрасти, поле простиралось в ширину саженей на двести, и все видели редко расставленных вокруг него солдат, их фигуры резко темнели в потоках солнечного света, щедро заливающего землю из конца в конец,
– Послушай, друг, – возбужденно сказал Захару напарник, когда они проволокли борону уж больше чем наполовину. – Земля-то заминирована!
– Сам вижу… А что делать?
– Пусть лучше сразу стреляют, что ж они издеваются, гады! Скот мы им бессловесный?
– Ты под ноги лучше гляди, мало ли, – прохрипел Захар, до боли всматриваясь в землю перед собой. – Давай веревки отпустим.
– Не стянем длиньше-то…
– Осилим… Не скули, ненароком всякое может подвернуться… Вниз, вниз гляди, куда тебя черт пялит!
Они прошли поле до края, невольно стараясь ступать легче, их сразу же погнали обратно, и они опять дошли до середины, волоча борону, и тут оглушительно ударил первый взрыв, на глазах у Захара шедшая впереди пара исчезла, и волна, ударившая во все стороны, свалила Захара и его напарника с ног; полуоглушенный Захар все-таки слышал, как падают на землю обратно тяжелые, сырые куски; немцы вокруг поля кричали, подняв голову, Захар понял, что они приказывали пленным продолжать свое дело, угрожали стрелять, и один раз над Захаром и его напарником уже прошла автоматная очередь. Встав, Захар отряхнулся, протер глаза; ослепительно сияло солнце, выкатываясь в самую середину неба, и чугунная сила прилила к сердцу.
Четыре пары опять поползли по полю; Захар уже не чувствовал боли ни в плече, ни в голове, выхода не было, и нужно собраться с силами, умереть достойно, по-человечески. Еще немного, и он бросит веревку, выпрямится и пойдет прямо на немцев; он это почувствовал, словно его ударило током, и кровь пошла медленнее. Он увидел перед собой на земле оторванную кисть руки с торчащей, еще кровоточащей костью, грязные пальцы были судорожно скрючены; Захар покосился на своего напарника, у того лицо посерело, покрылось крупными каплями пота.
– Пошли, пошли, – прохрипел Захар, подбадривая изнемогавшего напарника, хотя у самого глаза застилало, – давай веревки отпустим…
– Лошадь я тебе… дух застилает… крест нам пришел, земляк…
– Не скули, сказано… Слушай, еще взорвет, падай и не шевелись… пусть стреляют, на мины побоятся лезть. А там и ночь, темень, луна к утру выходит. Ты себя в руки возьми, ну, разорвало людей, там рука, тут кишки – обыкновенное дело… Крест… Ты знаешь, что такое крест на крест, а? – спросил он, коротко смахивая с лица едкий пот. – Это поп на сестре милосердия, еще в гражданскую слышал. Ну вот, видишь, а ты дурью маешься. Жить-то еще можно.
Захар говорил и сам все больше верил своим словам; они опять дошли до края, повернули обратно. Зубья бороны рвали сухую землю, и Захар помимо воли прислушивался к их скрежету по комьям. Его напарник споткнулся, толкнул в падении Захара, и тот, выпустив из рук веревку, удержался, заодно подхватил с земли, поставил на ноги напарника. «Пошли, пошли», – пробормотал он, налегая на веревку и стаскивая борону с места теперь уже один; его напарник шел, пошатываясь, и веревка его волочилась вслед, обвисая. И опять уже где-то к середине яркий взблеск взрыва впереди хлестнул по глазам, Захара приподняло и швырнуло волной назад, ударило поврежденным плечом о землю; еще дальше швырнуло его напарника, вокруг клеверища поднялась автоматная трескотня, потому что четверо пленных, оставшихся на ногах, сразу бросили бороны и, уже ничего не соображая, бросились бежать в разные стороны. Ну вот и все, с какой-то опустошительной легкостью в себе решил Захар, вот и пришел конец, отпил, отъел, отлюбил. Да и что оно такое – смерть? Вот был человек, а потом от него ничего не осталось, там рука, там нога, разметало по всему полю. Он слышал крики немцев, стрельбу, но не обращал на это внимания, лежал, уткнувшись лицом в зеленый, низкорослый клевер; он сейчас ничего и не чувствовал; ни палящего солнца, ни того, что в него могли в любой момент попасть; автоматные очереди то и дело взбивали землю совсем рядом, один раз она брызнула, ударила ему в лицо, и он лишь сильнее сжал веки. Вот она и закончилась, жизнь, работа, семья, думал он, бабы его любили, крепко любили, да и он их тоже, дети рожались, а теперь вот война, но кто-нибудь из его потомства обязательно останется и в свою очередь начнет шумный и долгий круг; а ему, верно, так уж на роду написано валяться на этом поле.
Что-то неясное и ласковое припомнилось Захару; он совсем отчетливо подумал, что был когда-то мальчишкой, как его Николка или Егор теперь; ведь как было хорошо сесть за чисто выскобленный стол и ждать, пока хмурый, неразговорчивый отец подаст знак приступить к еде; мать обязательно подложит украдкой на праздник кусок получше да побольше; сквозь судорожно сжатые веки просочилась неожиданная теплота и поползла вниз по лицу; немного все-таки надо человеку, подумал Захар, только поздно начинаешь это понимать.
Его вскользь рвануло за плечо, и уже только потом вспыхнула боль; мертво стиснув зубы, он не шевельнулся и остался лежать, и солнце жгло, и чуть слышно ходили у земли душные ветерки, лишенные всякой прохлады, и во рту был привкус горечи; Захар улавливает дрожь и гул в земле и плотнее прижимается к ней; где-то недалеко орут и стреляют немцы, но для него все это безразлично; он должен выдержать до вечера, до темноты, если повезет. Даже в самые тяжелые моменты, когда в руках было оружие, а рядом – свои, он не осознавал того постоянного чувства своей правоты и силы перед врагом, нужно было как можно смелее держаться, и немец в конце концов побежит; немец не мог не побежать с чужой земли, с его, Захара Дерюгина, земли, будь он и в десять раз сильнее, но вот теперь, беспомощно раскинув руки под тяжким солнцем, он узнавал в себе нечто иное и готов был задохнуться от подступавшего к самому сердцу безжалостного острия; ведь если он, мужик в самой силе, ничего не мог, то что говорить о детишках, о бабах?