Шрифт:
– Ты знаешь, ведь я полдня бродила по городу,
– Знаю.
– Откуда?
– Несколько раз домой звонил.
– Садись, Брюханов, буду тебя кормить, – сказала Аленка. – Вот сейчас соберу на стол и все тебе расскажу, я столько сегодня видела, столько видела, ты знаешь, кажется, я сегодня счастливая…
Она сидела против него, смотрела, как он ест, наклоняя крупную, красивую голову, рассказывала и, когда он смотрел на нее, смущалась; и прошедший день, и этот вечер, затем почти бессонная, какая-то невероятная в своей праздничности ночь, о которой Аленка боялась вспоминать и думать, и первая неделя вообще пролетела для нее в каком-то пьянящем, возбужденном угаре; она не только все больше привыкала и привязывалась к Брюханову как женщина, но ей начинало временами казаться, что до него, вот до этой встречи с ним, ничего и не было в мире, и для нее в жизни все в первый раз и началось лишь с Брюханова. И ей самой уже хотелось и нравилось обнимать его, и целовать, и чувствовать рядом; она жила словно в легком опьянении от ночи до ночи, и когда он начинал о чем-нибудь говорить, она, зажимая ему рот, целовала его; странный и зыбкий установился у нее душевный порядок, и она изо всех сил бессознательно поддерживала его, и Брюханов это чувствовал и после двух или трех неудачных попыток хоть что-нибудь изменить отступился, решил положиться на время, у каждого свои демоны, подумал он, и лучше подождать. Теперь он точно знал, что любил эту молодую женщину, и ему было порой тягостно за себя. Женщина еще никогда так близко и глубоко не входила в его душу, и он безошибочно чувствовал, что Аленка пока еще не может отвечать ему тем же, он чутко улавливал ее душевное состояние и знал, что в него не следует вторгаться второпях; Аленка хотела жить только одной-единственной минутой, той, которая шла именно сейчас, и боялась малейшего шага назад или в будущее, и Брюханов старался поддерживать в ней это состояние. В этих их отношениях тоже была своеобразная прелесть и острота, тем более что физически они все больше привязывались друг к другу, и в горячности и нетерпении Аленки Брюханов чувствовал всю ту же самую боязнь прошлого или будущего; он в такие минуты и сам ни о чем не думал. Он звал ее Аленкой, а ей с первой минуты понравилось называть его «Брюханов», и оба скоро привыкли и к этому, хотя не могли привыкнуть к той взаимной жадности, с которой стремились как можно больше узнать друг друга в самом потаенном, интимном; в Аленке начинала просыпаться женщина, и, как всякая женщина, которую сильно любят и которая знает это, она как-то вся неуловимо менялась, словно наполняясь таинственным, счастливым и переменчивым светом; она словно плыла в теплой и бережной реке, обнявшей ее со всех сторон, и чем дольше в ней находилась, тем беззаботнее и беспечнее становилась. Она боялась о чем-либо думать, она ничего не хотела знать ни о Брюханове, ни о себе, но иногда по ночам, когда он, утомленный и горячий, засыпал рядом с нею, она тихонько освобождалась от его тяжелой головы или руки, чуть отодвигалась. В такие моменты она не могла справиться, разогнать неожиданные мысли, Брюханов мерно дышал рядом, и ей начинало казаться, что все это ей грезится и никакого Брюханова нет и никогда не было. И за какие заслуги ей должно было все это достаться? Пусть Брюханов вполовину ее старше, бьют не по годам – по ребрам, как, бывало, любила присказывать бабушка Авдотья, и не верится, что на такую высоту ее затянуло. И мужик Брюханов хорош, хоть и в годах, а ребячья стыдливость в нем есть, так иногда и кажется, что она намного его старше. Ну, а дальше, дальше что? – спрашивала она себя. Не одним же днем живешь… И совестно, сколько времени мать, бабку, братьев не видела, а мужик встретился, вцепилась в него, и ни на шаг, даже не по себе от мысли, что еще надо куда-то двигаться, кого-то искать, разговаривать… но ей скрывать от себя нечего, все равно не скроешь. С каждым новым днем что-то меняется, все тверже становится опора в ней самой, окончательно отходит какая-то стылость в душе; порой уже хочется и самой беспричинно броситься навстречу Брюханову, засмеяться, обхватить его за шею… «А дальше-то, дальше как? – думала она, возвращаясь опять к началу. – Ну кто я для него, деревенская девка, по-мужичьи натешится да и отвернет нос, ведь и в разговор с ним вступать боюсь, серость свою показать».
Однажды в такой момент она разбудила его далеко за полночь, и он тотчас тревожно вскочил, потянулся зажечь свет.
– Не надо, Брюханов, – остановила Аленка, и он увидел ее небольшую фигурку, она сидела на кровати, забившись в самый уголок и натянув на колени рубашку. Брюханов, приходя в себя, лег навзничь, ожидая.
– Брюханов, – сказала она тихо, – у тебя кто-нибудь есть из родных?
– Мать в прошлом году умерла в эвакуации в Алма-Ате, – отозвался он не сразу, после паузы; он еще был полусонный, размягченный, его руки были рядом с Аленкой, и она все жалась и жалась в уголок. – Все думаю, выпадет потом свободная неделя, съезжу, постою у могилы. Слушай, Аленка, – он рывком сел, – что ты среди ночи?
– Ой, Брюханов, плохо мне, – пожаловалась она тихо, глядя мимо него и как бы раздумывая над своими словами. – Хотя нет, нет, не то я говорю. Знаешь, стыд меня одолел, я мать, братьев сколько не видела, только весной из госпиталя и написала, а тут мужика себе нашла и забыла. Может, еще там какие вести, мало ли… Нехорошо это, Брюханов. От них и того меньше, всего одно письмо получила, брат, Коля, нацарапал кое-как. Может, затерялись другие-то. Очень уж это все нехорошо. Утром к ним поеду.
– Правильно, поезжай, я тебе давно собираюсь сказать. – Брюханов откинулся на спину, положив руки под голову, стараясь не думать ни о каких сложностях, что могли появиться и обязательно появятся после ее поездки к себе домой, ему было сейчас стыдно за свое непрерывное желание, за свою жадность… – Поедешь на машине, несколько часов – и на месте.
– Не надо, Брюханов. – Вздохнув, Аленка легла рядом с ним и тотчас слегка отодвинулась, так как сразу почувствовала его нетерпение. – Я в форму оденусь и вещмешок возьму. И доберусь сама, как бы без тебя добиралась. Где на попутной, где пешком. У меня даже зуд какой-то в коже, только подумаю, как подходить к селу буду, сердце обрывается и прямо в глазах ломит, плакать хочется.
– Надолго я тебя не отпущу, – сказал Брюханов то, о чем думал с самого начала разговора, притягивая ее голову себе на плечо; она вздохнула, поцеловала его в твердую складку возле губ. – Неделю побудешь, и хватит. Я без тебя долго не смогу, Аленка, да и зачем?
Она ничего не сказала, по-прежнему раздумывая, как она будет подходить к селу, увидит мать, бабку Авдотью, братьев, как они станут рассказывать ей новости, потом соберутся соседи и подруги, и сколько будет всяких охов; она закрыла глаза, неосознанно счастливая еще и тем, что рядом большой, сильный и умный человек, и что ей с ним хорошо, и что только через него она узнала, как хорошо быть просто бабой, вот и сейчас она уже опять сама не своя от его близости, от настойчивой его силы, которой она не может противостоять, да и не хочет; она опять лежала опустошенная захлестывающей полнотой счастья и наслаждения, и вдруг далекая, настойчивая мысль, даже какой-то тревожный неясный проблеск насторожили ее, она замерла и стала спрашивать себя, что это такое, и тотчас едва удержалась, чтобы не выдать себя и свою неожиданную мысль. Вот что, сказала она, просто все с Брюхановым было у нее сейчас последний раз, и больше никогда у нее этого не будет, она больше не вернется к нему. Она молчаливо приподнялась, нашла в темноте легким движением пальцев большие губы Брюханова и стала легко и быстро целовать их, он лежал спокойно и радостно, а потом, когда она успокоилась, незаметно заснул все с тем же радостным ощущением счастья, и только когда Аленка садилась назавтра в обшарпанный, с грязными окнами вагон поезда на Зежск, который стал ходить туда два раза в неделю, во вторник и в субботу, что-то во взгляде Аленки встревожило его Он было шагнул к ней, поднимая руку, но в это время маломощный паровозик жалобно и раздраженно засвистел, залязгали от него по всему протяжению поезда от головы к хвосту буфера, и Брюханов остался на месте, лишь сделал на своем лице улыбку и поднял руку вслед уплывающему в раскрытых дверях тоже расстроенному, как ему показалось, лицу Аленки, которое от пилотки и застегнутой плотно шинели было незнакомым и совершенно детским. Брюханов по своему состоянию мог бы броситься и побежать вслед, но второй, расчетливой и безжалостной стороной своего сознания он все время помнил, что его ждут и за ним наблюдают, он пошел к машине и поехал по своим делам; перед другими ему было немного неловко, что он стал жить с такой молодой женщиной (он обычно говорил, что это вернулась с фронта его жена, с которой они сошлись в войну, в партизанах), но чувство неловкости не проходило, кроме того, он с самого начала решил не обращать внимания на мнение окружающих его людей в этом вопросе, он не намеревался больше обкрадывать себя ни ради других, ни ради работы. Какая-то тень, мелькнувшая в последний момент перед отходом поезда, скоро забылась; с вокзала он сразу поехал в обком, провел подряд два важных совещания, с директорами и активом учителей школ области и о мерах по быстрейшему расширению посевных площадей, занимаясь попутно решением и обсуждением множества необходимых дел, не связанных ни с образованием, ни с посевными площадями, сведенными за два года оккупации области практически к нулю; Брюханов второй, потаенной, стороной сознания все время помнил об Аленке и о том, что она уехала, и в ночь он опять будет один в пустой квартире, и не повторится то, о чем он думал с тайным, мучительным желанием непрерывно и что не зависело от него и было выше всех его доводов и рассуждений. Без Аленки он бы не смог больше жить, и хотя тот же рассудок язвительно подсказывал ему возможность и даже закономерность обратного, он знал, что Аленка просто необходима ему и с ее появлением перед ним словно все в жизни наново открылось и заиграло.
Брюханов обрывал себя, он не любил велеречивости и бессмысленности, он привык к конкретности, но Аленка и все связанное с нею тотчас представало перед ним ближе, в неотвратимой обнаженности; да что же это я, говорил он себе, думаю, словно посторонний, у меня ведь тоже масса возможностей влиять. В Зежске моторный начинают восстанавливать, пятьсот пленных немцев уже приступили к расчистке, позавчера еще триста человек туда же направлено, – вот и причина. Мало ли отыщется причин поехать в Зежск, в любой день и час, а там Густищи в двадцати километрах…
Освободившись от самых неотложных дел, Брюханов у себя в кабинете выпил чаю, сгрыз несколько солдатских сухарей, намазывая их маслом, окончательно настраиваясь на рабочий лад, его позвали к телефону, и он, вначале не поняв, о чем разговор, переспросил:
– Да, да… что? Кого задержали? Какого Анисимова? На меня ссылается? Ну дальше… дальше… Ах, вон оно что. Это действительно так, полковник. В начале войны я у него от облавы в тайнике сидел, в Зежске было дело. Затем он меня за город вывел ночью. Несколько раз потом он наши поручения выполнял. Так что Анисимова я знаю.. Нет, нет, мы с вами коммунисты, обязаны и будем учитывать силу обстоятельств, но слепо подчиняться им не в наших правилах, вы это хорошо знаете. Вот, вот, без излишней поспешности. Если я вам еще буду нужен, пожалуйста.. Всего доброго, полковник.
Брюханов положил трубку и некоторое время сидел, припоминая. Ощущения счастья и радости несколько отодвинулись вглубь, потускнели, и теперь он уже отчетливо и ясно понимал необходимость съездить в Зежск, постоять у развалин моторного; тихая и какая-то беспокойная тоска подступила к сердцу. Анисимов его мало интересовал, а вот тот день, когда он в последний раз встретил Кошева, уже не забыть, и самого Кошева не забыть; нет, необходимо туда самому съездить, поручить кому-нибудь выяснить подробности его гибели.