Шрифт:
– Известно... пропасть должон человек!
– лебезил Трошкин, желая подслужиться боцману и обратить на себя внимание.
– Ты рассуди сам, Якушка! Что он будет здесь делать? И опять же совесть... это как?.. Потому, ежели человек нарушил присягу и убежал от своего господина...
– Ну... ты... ври больше, шканечная мельница! Нешто Максимка присягал?
– крикнул на Трошкина Якушкин.
И Трошкин тотчас же умолк.
– Бога, я говорю, забыл человек и пропал, как нечистый пес. И поделом! Не бе-гай... Живи, где показано. Терпи... Помни, что сказано в Писании: блаженни страждущие... Вот что!
– проговорил снова назидательным тоном плотник, грамотей, любивший читать священные книги, и вышел из толпы.
– Ты-то терпелив очень?
– проговорил кто-то ему вслед.
– Рассудили?!
– раздался вдруг тихий, отчетливый, несколько взволнованный голос, и все обратили внимание на низенького белокурого человека, выделившегося из толпы. Это был унтер-офицер Лютиков.
– Рассудили?! Уж по-вашему и пропал? А по-моему, он должен бога молить, что сподобил его господь человеком стать, а не то что пропал! По вашему понятию, видно, только и жизни, где шкуру спускают?
– иронически прибавил он, взглядывая своими большими серыми, смотревшими куда-то вдаль, глазами на боцмана.
– Человека тиранили, а он... терпи! В Писании сказано? Сказано в Писании, да не то... Эх... народ... народ!
Бросив эти слова и не дожидаясь ответа, словно бы на них и не могло быть ответа, Лютиков, взволнованный и слегка побледневший, вышел из круга и, облокотившись о борт, стал смотреть жадным взором на приближавшиеся берега.
Старик Щукин побагровел и насупился. Он исподлобья бросил взгляд на матросов и, принимая вдруг строгий начальнический вид, крикнул:
– Сейчас на якорь становиться, а вы тут лясы точите... Пошел по местам!
Матросы стали расходиться.
– Тебе, что ли, говорят, Трошкин!
– неожиданно накинулся он на лебезившего матроса.
– Что ползешь, как мокрая вошь! Пшел!
– прошипел он, внезапно раздражаясь и рассыпаясь той артистическою руганью, в которой не знал себе соперников.
– Иду... Ишь, дарма ругается!
– проговорил себе под нос, отходя, Трошкин, обиженный не столько руганью, сколько невниманием к его льстивым словам.
Это замечание привело боцмана в ярость. Он коршуном налетел на Трошкина и, поднося к его лицу свой здоровенный кулак, прошипел:
– Я те поговорю!..
Но Трошкин отскочил в сторону и, заметив подходившего офицера, проговорил нарочно громко, искусственно обиженным голосом:
– Нонче правов этих нет, чтобы зря драться!
– Ах ты... правов?!
И Щукин уж хотел было показать "права", но в эту минуту увидал офицера. Он только сердито крякнул, опуская кулак, и в бессильном гневе, пропустив сквозь зубы "анафему", заходил взад и вперед по баку, бросая по временам на Лютикова взгляды, полные ненависти.
– Свистать всех наверх, на якорь становиться!
– раздался с мостика звучный, довольно молодой голосок вахтенного мичмана.
Боцман на ходу сделал скачок назад, рысью подбежал к люку и, расставив ноги и нагнув вперед голову, засвистал протяжным свистом в дудку и затем гаркнул во всю глотку своим осипшим, надорванным басом:
– Пошел все наверх, на якорь становиться!
На клипере воцарилась та благоговейная тишина, которая бывает на военных судах при входе на рейд.
– Приготовиться к салюту!
Бесшумно ступая по безукоризненно чистой палубе, матросы стали у заряженных орудий, готовых приветствовать гостеприимных хозяев.
IV
Пройдя Золотые Ворота (Golden Gate), названные так в честь вывезенного через них калифорнского золота, клипер вошел в большой, глубоко вдавшийся залив, окаймленный высокими, красноватыми, холмистыми берегами. Зеленые кудрявые острова с белеющими пятнами построек были рассыпаны по гладкому, чуть-чуть подернутому рябью, заливу. Сейчас за входом высился голый остров с казармой. На нем развевается звездный американский флаг, и в зеленые амбразуры внушительно смотрят дула орудий. Это - форт, защищающий вход от южан. Города еще не видно из-за острова. Только громадное серое облако, поднимающееся направо, показывает близость человеческого жилья.
Все смотрят в ту сторону.
Но старый артиллерист Фома Фомич не смотрит. Ему пока не до города. Он стоит у первого орудия и то и дело взглядывает вопросительным взором на мостик, где стоят капитан, старший офицер и лоцман, и ждет приказания начать салют. Он несколько взволнован, как бенефициант перед выходом на сцену.
– Можно начать, Фома Фомич!
– говорит старший офицер, когда клипер, немного уменьшив ход, проходил мимо форта.
– Первое... пли!
– командует Фома Фомич с сладостным служебным замиранием в голосе.
И, считая про себя вроде того, как певцы считают такты, "раз, два, три, четыре..." до пятидесяти, чтобы между выстрелами были одинаковые промежутки. Старый артиллерист перебегает от орудия к орудию, командуя все с большим оживлением: "Второе... пли! Третье... пли!.."
Выстрелы раздаются с правильными паузами, гулко раскатываясь по заливу и раздаваясь эхом в горах. Облачки белого дымка, вылетая из пушек, стелются по бокам клипера и, расплываясь, тихо тают в воздухе.
Прокомандовав свое последнее "пли" с особенным щегольством, словно певец, заканчивающий арию, Фома Фомич, сияющий и вспотевший, с видом именинника подходит к кружку офицеров, собравшемуся на шканцах. И в его красном, с выпученными глазами, лице, и в походке, и во всей невзрачной фигуре коренастого, короткошеего артиллериста чувствуется вопрос: "Каков был салют, а?" Но общее внимание поглощено берегом. Все равнодушны к торжеству Фомы Фомича. Только один иеромонах Виталий одобрительно пробасил: