Шрифт:
Тут пора вспомнить ту трактовку происхождения мазохизма, которая выводит его из желания, пострадав, получить вознаграждение в виде запоздалой, но все же ласки манкирующей своим долгом бесчувственной матери. Бунинский Шаша, конечно, крайний случай - в том смысле, что жалости он вряд ли дождется, да и какая жалость может быть компенсацией человеку, разорившему имение, обнищавшему до паперти, потерявшему глаза, выбитые-таки разошедшимся солдатом? Вообще дело не в личности, даже если она обладает чертами архетипа, - но в сверхличной культурной ситуации: какова соответствующая компенсация у русского народа, коли принять действительно ту точку зрения, что его беды он же на себя и накликает? Что ему в конце концов дает мать Россия?
Чтоб не было такого методологического сбоя - некритического перенесения с индивидуального на сверхличный, общекультурный уровень, - представим саму России в архетипическом образе. Тогда она предстанет так называемой Великой Матерью - то, что поэт назвал всепоглощающей и миротворной бездной. Это устрашающий образ. Культ Великой Матери - Кибеллы - приводил к практике самооскопления ее жрецов. Великая Матерь - самодостаточна, ей не нужно мужского восполнения. Это отнюдь не Изида, ищущая Озириса. В ней самой есть мужские черты - хотя бы Кроноса, пожирающего собственных детей.
Родина нам изменила, как назвал свою книгу один русский бедолага из числа военнопленных.
Этим страхом перед Россией, перед ее бесчувственностью к собственному племени и семени объясняется творчество Тургенева, вообще появление в русской культуре типа так называемого лишнего человека. Самый элементарный психоанализ открывает в этом типе признаки мужской несостоятельности перед женщиной. Но ситуацию надо сублимировать - возвести от Фрейда к Юнгу, и тогда оказывается, что женщина тут не Ася и не Одинцова - а Россия. Это образ нелюбящей матери, которой все ее сыновья - лишние. Вот вопрос простенький: пришло ли в голову кому-нибудь из начальства, когда оно принимало решение отдать Андрея Бабицкого неизвестно в чьи руки, что он - русский, сын отечества, подданный матери-родины, то есть, строго говоря, свой? Или тут действует иная модель: бей своих, чтоб чужие боялись?
Россию можно увидеть и в другом архетипе, который я для себя называю Ярославной: русская модификация Пенелопы, мужем-воином брошенной жены. Образ женского одиночества среди битв, в разоренном домашнем очаге. И возвращение такого воина не приносит ей много радости: мужское начало в России выступает не в виде разумного домостроительства, а как насильническое начало. Россия в ее истории - всегдашняя жертва насильников, хоть чужих, хоть своих, от Батыя до Маркса. И когда русские принимаются самостоятельно строить, это оборачивается опять-таки насилием: хоть Петр, хоть сталинские пятилетки. «Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу», сказал национальный поэт, подчеркнувший этот архетипический мотив пассивной жертвенности в русской судьбе, в облике самой России.
Но поэт на то и поэт, чтобы проговариваться о главном: красота России у него - разбойная. Русский женственный облик не столько пассивен, сколько устрашающе велик, несоразмерен с простым человеческим масштабом. Не брошенная жена, а Великая Матерь, присутствие которой оцепеняет. И тогда насильничество мужа-воина можно (если не простить, то) понять как отчаянный протест - мужской протест. Русский мазохизм делается садомазохизмом. Реакция русских людей на собственную историю можно тогда обозначить заглавием одного стихотворения Василия Каменского - «Рыд матерный».
В книге Ранкур-Лефевьера о Сталине, вышедшей в России, издатели на обложке поместили английскую карикатуру: она появилась, когда Сталин заключил пакт с Гитлером. Карикатура изображает их союз как брачную церемонию, где Сталин выступает в роли невесты: в белом платье, фате и с усами. Похоже, что это не только злободневно для 39-го года, но и архетипично: Россия - мать, но усатая
Пелевин - муравьиный лев
В журнале Нью-Йорк Таймс Мэгэзин от 23 января напечатана статья о Викторе Пелевине. Автор статьи - Джэсон Коули, интервьюировавший писателя в Москве и Лондоне. Как всегда в американской прессе, под заголовком статьи крупным шрифтом напечатана фраза, долженствующая дать краткое резюме всего сюжета. Здесь она звучит так: "Живописуя эксцессы современной России, романист Виктор Пелевин вызвал негодование московских литературных кругов и восхищение молодежи". Начинается статья со следующего интересного сообщения:
Вернувшись недавно в Москву после пребывания в буддистском монастыре в Южной Корее, Виктор Пелевин был потревожен телефонным звонком от православного священника, звонившего по поручению патриарха. Патриарх хотел узнать, почему Пелевин, в отличие от великого Александра Солженицына или даже величайшего Льва Толстого, пренебрегает своей верой, христианством? "Я ответил, - говорит Пелевин, - что я не пренебрегаю христианством, просто вырос в атеистической стране. Это не удовлетворило священника. Он сказал, что коли я так популярен среди молодежи, это налагает на меня ответственность, я должен подавать пример. Я был вежлив со старцем, но его ожидания насмешили меня. Я писатель. Я ни перед кем не ответствен".
Весьма пикантна в этом разговоре ссылка на Льва Толстого: русская церковь делает вид, что забыла об одном памятном событии - отлучении ею Толстого. Но самое интересное здесь - позиция самого Пелевина, заявившего о безответственности писателя. Это, конечно, революция в русской литературе, в самом облике русского писателя, всегда в прошлом бывших носителями морального сознания общества. Эту перемену фиксирует и автор статьи Джэсон Коули, говоря об этом так:
Так же как Москва вырвалась из коммунистического тупика в хаос постсоветской жизни, так и образ современного русского писателя радикально изменился, не напоминая больше ничем знакомую по прежним временам фигуру поклоняемого ясновидца или героического диссидента. И если кто-либо зримо выражает нынешний образ писателя, так это 38-летний Виктор Пелевин, молчаливый отшельник со стриженной наголо головой, модным интересом к дзен-буддизму и пристрастием к темным очкам, редко им снимаемым.